А. Якоби: Я была у Маркович, видела там обстриженную, с изможденной физиономией А. Суслову, писательницу. Она мне показалась престранной. Входя домой, Маркович спросила ее, отчего она грустна, она вдруг расплакалась, говорит: «У меня женщина попросила милостыню, я ей отдала все, что у меня было, она меня ужасно расстроила».
А. Суслова: Маркович я не застала дома. Мать ее предложила мне подождать, сказав, что дочь уехала к Тургеневу, и старалась дать мне почувствовать, что вчера Тургенев ждал ее дочь целых два часа и все-таки уехал не дождавшись. Еще она сказала, что придет сегодня жена художника Якоби, хорошенькая и главное хорошая, по ее словам, женщина. Действительно скоро пришла хорошенькая женщина. Я догадалась, что это Якоби. Мы разговорились. Она либеральничала, пускала мне пыль в глаза фразами очень неудачно. Наконец пришла Маркович. «Познакомьтесь», — сказала она нам. Но не сказала наших имен. Мы молча пожали друг другу руки…вообще я заметила в ней какую-jo холодность, осторожность, она как-то всматривается в людей… Грусть моя увеличилась, нервы были слишком раздражены. Я не выдержала — слезы навернулись у меня на глазах. «Скажите, что с вами случилось?» — спрашивала m-me Маркович, с участием взяв меня за руку, и отвела меня в спальню… Я все свалила на уличную сцену и скоро отправилась домой».
Подавленная своими неудачами, Суслова глядела на мир сквозь черные очки. Держалась натянуто и отчужденно, в любом слове и жесте Марии Александровны видела самодовольство и проявление душевной черствости. И даже совет опытной писательницы — «нужно смотреть на людей во все глаза» — показался ей циничным. Близость Сусловой к Салиас и кружку эмигрантской молодежи (В. Ф. Лугинин, Е. И. Утин, Н. Я. Николадзе и др.), с которыми была связана и Марко Вовчок, не упрочила их знакомства. Между ними стояла тень Достоевского. Мария Александровна не могла забыть его издевательской статьи о «Народных рассказах» и отлично знала, что для Сусловой, его подруги и поклонницы, все, что говорит и пишет Достоевский, — истины, изреченные оракулом. Не считаясь, однако, с личными чувствами, она благожелательно оценила ее литературные опыты и охотно выполнила поручение, разузнав через Карла Бенни, на каких условиях сможет получить доступ на медицинские лекции в Париже ее сестра Надежда Суслова (в дальнейшем первая в России женщина-врач и жена профессора Эрисмана).
…В декабре 1863 года приехал во Францию и вскоре подружился с Марией Александровной еще один пенсионер Академии художеств — Карл Федорович Гун. «Писательница вводит молодого художника, — сообщает его биограф А. Эглит, — в кружок русской колонии, состоящей в большинстве своем из учащейся молодежи, по преимуществу студентов-медиков, лиц, высланных административным порядком, добровольно эмигрировавших политических деятелей, представителей различных левых партий, носивших в то время универсальное название «нигилисты».
Через Якоби и Гуна Мария Александровна знакомится с Г. Г. Мясоедовым, В. Г. Перовым, А. П. Боголюбовым, И. И. Шишкиным, будущими организаторами и участниками товарищества передвижников, а также с художниками академического направления — портретистом В. П. Верещагиным, (не смешивать с знаменитым автором батальных полотен) и А. А. Риццони.
Карл Гун, уроженец Латвии и латыш по национальности, известен главным образом как мастер исторической живописи. Любовь к истории сочетается в его творчестве с энтографическими увлечениями. Он тщательно зарисовывает типы крестьян и ремесленников, народные костюмы и предметы быта, пишет жанровые сцены из сельской жизни. И тут он до некоторой степени близок Марко Вовчку. Например, горькая доля девочки-сироты в картине «Отвергнутая» — мотив, созвучный «Народным рассказам» и повести «Без рода и племени». И во Франции внимание Гуна привлекают рабочие, занятые тяжелым трудом, сцены из жизни бедного — люда города и деревни. Многие этюды, как жанровые, так и пейзажные, были выполнены Гуном в Нейи на прогулках с писательницей и приезжавшими к ней гостями.
По-видимому, не кто иной, как Гун сопровождал ее летом 1864 года в Компьен, и эта поездка дала материал для двенадцатого очерка из цикла «Отрывки писем из Парижа» — «Компьень, Pierrefond и окрестности». У Гуна она брала уроки рисования и терпеливо позировала ему на Рю Клозель, 21 — в мастерской на Монмартре, где постоянно собирались русские художники.
«Портрет с малороссийской писательницы г-жи Маркович (Марко Вовчок)» — одна из первых работ, исполненных Гуном в Париже, — упоминается в его рапорте Академии художеств (от 8 июня 1864 г.) и в письме Марии Александровны к Ешевскому: «Из новостей еще то, что с меня пишут портрет масляными красками, где я сижу в бархатном черном платье на бархатном малиновом кресле. Художник, который пишет, непременно настаивал на этом. Представьте меня в бархате и с гордым видом!»
Денежные затруднения заставили Гуна расстаться с этой картиной, которую сам он относил к своим лучшим произведениям. Вполне возможно, что портрет «дамы в черном» с характерной подписью художника и сейчас находится во Франции в какой-нибудь частной коллекции.
Писательница берегла как реликвию акварель Гуна «Домик в Нейи». Сохранился любительский снимок с ее собственноручной надписью: 70-bis rue de Longchamp Neilly. На фоне уютного загородного дома, увитого диким виноградом, в тени деревьев, за круглым столом расположились две женщины и мужчина, к которому доверчиво льнет ребенок. Одна из них — А. Н. Якоби, что подтверждается разительным сходством с ее портретом кисти В. П. Верещагина, вторая, сидящая спиной в три четверти оборота, — Марко Вовчок. Ребенок — трехлетний Володя Якоби, а мужчина в широкополой шляпе, затемняющей лицо, — либо его отец-художник, либо, скорее, Гун, запечатлевший себя в дружеском кругу. «Запечатлевший себя» — не оговорка. Непринужденность поз и сама фактура фотокопии наводят на мысль, что это снимок с пропавшей акварели Гуна, которую с полным основанием можно теперь включить в список его работ{44}.
ДВЕСТИ ПЕСЕН
Летом 1864 года в Париже давал фортепианные концерты композитор Эдуард Мертке, знакомый Гуна еще по Риге и Петербургу, ставший затем капельмейстером люцернской оперы. Зная, что Марко Вовчок мечтает выпустить сборник украинских народных песен с музыкальным сопровождением, Гун предложил композитору взяться за аранжировку. Мертке достаточно свободно владел русским языком, и это облегчало задачу.
«Точно воскресла прежняя обстановка, — вспоминал впоследствии Богдан, — точно сейчас слышу, как она поет эти песни, а немец с выхоленной черной бородой и в золотых очках подбирает аккорды дешевенького пианино, взятого напрокат, что-то записывает, а потом церемонно раскланивается, уходит».
Совместная работа с Мертке продолжалась немногим более двух недель. Без десяти 11 он появлялся у садовой калитки и ровно в четыре закрывал крышку инструмента. Бывали дни, когда удавалось положить на ноты до двадцати песен. В распоряжении писательницы были лишь немногочисленные фольклорные записи, сохранившиеся с давних времен. Феноменальная память позволила ей воспроизвести слова и мелодии двухсот десяти песен!
Вдохновить ее на этот труд мог блестящий пример украинского этнографа С. Д. Носа. Он сам рассказывал ей в Киеве, как Ригельман и Метлинский прислали к нему чеха Голи, записавшего с его голоса около двухсот мелодий. Сакраментальная цифра 200 врезалась ей в память. Но в отличие от Носа, не сумевшего осуществить публикации. Марко Вовчок решила, чего бы это ни стоило, довести свой труд до печати. И пока Мертке занимался у себя в Люцерне приведением записей в порядок и гармонизацией напевов, она объявила подписку на издание, убедительно прося всех и каждого помочь со сбором средств: один из швейцарских издателей согласился, если найдутся подписчики, выпустить двести песен в восьми тетрадях, по 25 в каждой. «Можно подписаться на все восемь тетрадей вдруг, или кому трудно на все, на первую или на две, на три первых».