Наконец, прикинув, что денег осталось мало, и решив разом покончить с искушением, я вынес копилку в сад, ударом молотка вскрыл ее и опустошил. Рассовав последние деньги — более десяти колонов — по карманам, я аккуратно забил копилку — так, чтобы ничего не бросалось в глаза, — и спрятал в комод, на старое место. Спустя несколько минут я уже был на углу «Ла венседора», среди нашей ватаги. Стремясь растратить поскорее все, чтобы и памяти о деньгах не сохранилось, я стал раздавать фрукты и лакомства, которые мальчишки рьяно оспаривали друг у друга, образуя кучу в уличной пыли. Последний колон я сохранил для себя, чтобы израсходовать его на следующий день в школе.
Довольный содеянным, я облегченно вздохнул, словно с моих плеч свалилось великое бремя. Потом вернулся домой и принялся играть в патио с кривым петушком.
Для меня все это было уже конченным делом. Копилка, рассуждал я, пролежала, забытая всеми, немало; никто о ней никогда и не вспомнит. Мне, право, повезло, что я нашел ее и мог так хорошо распорядиться этими деньгами.
Много дней пролетело с тех пор. Как-то вечером к матери пришла ее давнишняя приятельница; усевшись на краешке кровати, женщины разговорились. Я устроился посреди комнаты на полу, забавляясь с младшей сестренкой. Вдруг я услышал, что женщины говорят обо мне, и навострил уши.
— Да, — продолжала мать, — меня так беспокоит будущее бедного мальчика. Ты понимаешь? Одно утешает меня — копилка. В ней я храню все, что было ему подарено с первого дня, как он появился, и те крохи, что мне удается сберечь тайком от всех… Чтобы бедный мальчик смог получить образование, когда подрастет. Мне думается, в копилке наберется свыше сотни колонов, и притом — чистым белым серебром!.. Жаль, что давненько ничего не могла туда добавить — последнее время еле концы с концами сводим, да и не хочу мешать старое серебро с теперешним дрянным, оно ведь ровно ничего не стоит…
Дрожь и холод охватили меня при словах матери.
— На твоем месте я положила бы эти деньги в банк, — сказала подруга. — Там, по крайней мере, набегут кой-какие проценты, хотя бы и чепуховые, да и надежнее в банке-то. А дальше можешь откладывать хоть теперешней дрянью…
— Знаешь, ты права! — воскликнула мать с радостью. — Дело только вот в чем… видишь ли, я не разбираюсь в банковских головоломках и не хочу, чтобы кто другой знал об этом. А ты не смогла бы помочь?
И обратившись ко мне, она произнесла мягким и полным нежности голосом:
— Маркитос!.. Достань копилку из комода и принеси ее показать Чепите. Найдешь?..
Я поднялся и едва смог пробормотать:
— Нет!.. Я-я не знаю, где она лежит!..
— Там, в том углу комода, на самом дне. Достань ее, Маркитос, — настаивала мать.
Оробев и покрывшись крупными каплями пота от тяжелого предчувствия, я запустил руку в угол ящика с измятым бельем, вытащил искалеченную копилку, которая жгла мне пальцы, как адский пылающий уголь, и, точно в чаду, передал ее в руки донье Чепите.
Моя мать, обладавшая отличным зрением и тонким слухом, смертельно побледнела и бросила на меня долгий, тревожный взгляд, в то время как подруга, повертев копилку в руках, вернула ее мне и, стараясь скрыть подозрение и замешательство, сказала:
— Карамба, прелестная шкатулка!.. Возьми, Маркос, и положи ее на старое место!
Мать в смятении молчала. Благоразумная подруга не проронила о копилке ни слова, но вскоре заговорила о каком-то неотложном свидании; простилась и ушла. Мать разразилась рыданиями, схватила меня за плечи и воскликнула в горестном отчаянии:
— Маркос! Маркос!.. Что ты сделал с деньгами?.. Боже мой, какая черная неблагодарность!.. — Бросившись на кровать, она долго и горько плакала.
Своим непростительным, безрассудным поступком я разбил ее заветную мечту, которую она лелеяла столько лет, не останавливаясь ни перед какими жертвами.
В порыве раскаяния я выбежал в патио и разрыдался. Меня терзали угрызения совести, я неистово бил себя по голове и даже пытался задушить себя, зажав обеими руками рот и нос. Это были нескончаемые часы жестокого страдания, в течение которых в моем измученном мозгу созрело решение умереть с голода.
За двое суток я не проглотил ни одного куска. И кто знает, сколько времени продолжалась бы моя голодовка, так как я все больше утверждался в своем решении, видя, что мать по-прежнему грустна и молчалива. Но поняв, какую внутреннюю пытку я переживаю, мать к вечеру третьего дня подошла ко мне и, крепко обняв, с доброй улыбкой прошептала мне на ухо самые нежные слова утешения: