- Не поеду, все равно не поеду, смотрите, как бьет... вот!.. вот!..
Кое-кто и синякам не верит.
- Да это не папаша, это кондуктор.
И вдруг горячую речь произносит Синенький, торчащий до сих пор в кабинете:
- Мы знаем, пацан этот хороший... А мы знаем, как отец его бил, и тогда все видели!.. А что он украл, так что, он не на что-нибудь, а на дорогу, ка к отцу он все равно не поедет. Надо принять, потому что пропал он тогда совсем!..
И таки-добился своего одессит - приняли. Крейцер махнул рукой:
- Правильно, правильно сделали, что приняли...
Наконец, и третий в сегодняшнем совете - Колесников. Этого сразу видно. Его физиономия свидетельствует о породе, слагающейся обыкновенно на Тверских, Ришельевских и улицах Руставели.
- Сколько времени на улице?
- Три года.
Колесникову уже лет шестнадцать, он держится в совете прямо и видно старается не оскандалиться.
Крейцер по неопытности задает вопрос, который в подобном случае никогда не зададут коммунары:
- Чем жил на улице?
- Чем жил? - добродушно серьезен кандидат. - Да так, как придется.
- Красть приходилось?
- Да так вообще. Разное бывало. Ну, на благобразе не без этого... Но только в редких случаях...
Командиры улыбаются, улыбается и Колесников - через одну минуту новый член пятнадцатого отряда.
А в один из вечеров две небольшие девочки, у каждой аккуратный сверсток, и сами они аккуратистки, видно. Совета командиров в этот вечер не ожидалось, а в кабинете, по обыкновению, народ.
Спрагиваю:
- Чего вам?
- Примите нас в коммуну.
- Откуда же вы?
- Из Сочи.
- Откуда?
- Из Сочи приехали.
Мы все удивлены, переспрашиваем. Действительно, приехали из Сочи.
- Как же вы приехали?
- Нас посадил начальник станции.
- А билет?
- Мы собрали пятьдесят рублей. Мы жили у людей с ребенками... А Настя и говорит: поедем, так мы и поехали...
- Пятьдесят рублей?
- Нам хозяева были должны, мы долго не брали денег, а как коммунары жили в Сочи, так мы и сказали хозяину, что поедем...
- Что за хозяева?
- Ее не пускали, а мои - хорошие, сказали "поезжайте" и даже попросили начальника станции...
-А назад как поедете? - спрашивает Камардинов.
- Не знаем.
Мы молчим, пораженные этим проишествием. А они стоят рядом и молча моргают глазами.
Пришлось трубить совет. С совете смеющееся удивление. Сопин предлагает:
- За их боевой подвиг - принять!
Так и сделали.
Но были и отказы. Вваливается в кабинет бородатый парень и сразу усаживается на стул:
- Примите в коммуну.
- А сколько вам лет?
- Семнадцать.
- В каком году родились?
- В тысяча девятьсот девятом.
- Уходите.
- Что?
- Уходите!
Других можно, а я что ж...
И уходит, цепляясь за дверь...
25. СИМФОНИЯ ШУБЕРТА
Ужин, как обычно, был в шесть часов.
За ужином секретарь совета бригадиров Виктор Торский прочитал приказ:
"Несмотря на героическую штурмовую работу колонистских бригад, остается еще много дела. Поэтому совет бригадиров: сегодня время с восьми часов вечера до трех часов ночи считается как рабочий день с перерывом на обед в одиннадцать часов. Рапорты бригадиров - в три часа пятнадцать минут, спать - в три двадцать. Завтра встать в девять, построиться к первомайскому параду в десять часов.
Заведующий
колонией - Захаров,
ССК - Торский".
Производственный корпус новенький, двухэтажный, с балконом... На свежеокрашенном полу ничего нет, кроме блеска, у порога распростертый мешок приглашает вытирать ноги. Под левой стеной выровнялись в длинной шеренге токарные "красные пролетарии", а справа во всю длинну цеха протянулись солидные фрезерные "цинциннати" и "вандереры", перемежаемые высокими худыми сверлильными станками. А между этими рядами разместилась сложная семья зуборезных и долбежных станков. Четыре ряда фонарей, еще без абажуров, заливают ровным светом стены, потолки и станки. Колонисты по одному, по два пробираются на балкон и любуются этим великолепным итогом многолетних своих трудов - новым советским заводом, настоящим заводом, который завтра будет торжественно открыт.
Зато в самой колонии не управились. И в главном здании и в литере "А", где расположились спальни, точно после погрома. По всем комнатам, по коридорам разбросана мебель, валяются клочки бумаги, куски фанеры, стоят у стены рамы, лесницы, щетки...
Торский - в кабинете Захарова. В кабинете, как в боевой рубке. Против Торского сидит садовник и просит:
- Это ничего, что ночь, вы все равно будете работать... А цветы кто приготовит? Вы же мне обещали давать по десять человек, а давали по пять.
Торский смотрит на садовника и бурчит:
- Днем вам дал сорок человек, днем мы решили все кончить, а ночь оставили для себя. А теперь вы опять просите. Это же ночь, поймите, это наше время!
- Товарищи, так и розы ваши и гвоздики ваши.. Я же не успею...
- Сколько вам?
- Десять человек.
- Три. Похожай, дашь из твоей бригады троих?
- Виктор... Да откуда же я возьму? У меня театр!
- У тебя все комсомольцы. Управишься. Давай.
- Ну, есть, - недовольно тянет Похожай и вытаскивает из кармана блокнот, чтобы выбрать для садовника самый слабый рабочий комплект. Садовник все же облизывается от удовольствия. Торский напоминает ему:
- Только с восьми! Алексей Степанович сказал: до восьми - полный отдых.
Дирижер оркестра толстый краснолицый Левшаков прослушал этот драматический отрывок и исчез потихоньку. Через пять минут откуда-то донесся слабый сигнал. Заведующий колонией Захаров, подняв голову от бумаг, спросил удивленно:
- Почему сигнал?
Дежурный бригадир маленький Руднев сорвался со стула:
- Да кто же это играет?.. Сигналка - вон лежит!
На маленьком столике лежала длинная труба с белой лентой. Никто в колонии не имел права давать сигнал, кроме дежурного трубача по приказу дежурного бригадира.
- Это они сами... сами играют... Нахально играют "сбор оркестра"!
Руднев смеется и вопросительно смотрит на Захарова:
- Разогнать?
- Жаль... Знаешь что... пусть они... поиграют, ведь у них завтра концерт.
х х х Захаров вышел в коридор. У окна стоял главный инженер Василевский, сухой, строгий, прямой, как всегда. Еще осенью он не верил ни в колонию, ни в колонистов... По коридору пробегали озабоченные малыши: они спешили закончить личные дела к восьми часам. Увидев Захарова, Василевский отошел от окна:
- Пойдемте послушаем музыкантов, они разучивают прекрасную вещь, я уже два раза слушал: симфонию Шуберта.
В будущей физической аудитории, где уже стоят стеклянные шкафы, за столами музыканты. Кажется, что их страшно много. Дирижер отделывает симфонию Шуберта. Захаров и василевский присели в сторонке.
Захаров устал, но нужно приготовиться к еще большей усталости, и поэтому хорошо прислониться к холодной стене и слушать. Он различает в сложном течении звуков то улыбки, то капризы, то восторженную песнь, то заразительный хохот, то торжествующий звон. Пять лет назад он создавал этот замечательный оркестр, который считается теперь одним из лучших в стране.
Сорок мальчиков, бывших бродяжек, играют Шуберта. Они поглядывают на Захарова и, вероятно, волнуются...
Дирижер кривится и бессильно опускает руки и голову - музыка нестройно обрывается.
Дирижер смотрит на Головина - большой барабан. Захаров еле заметно улыбнулся: он знает, сколько мучений испытал дирижер, пока нашел охотника на этот инструмент.
- Сколько у тебя пауза? - страдальчески-вяло спрашивает дирижер.
- Семь, - отвечает Головин.
- Семь! Понимаешь, семь? Это значит шесть плюс один, или пять плюс два, но не три, не три, понимаешь, не три! Надо считать!
- Я считаю.
- Наконец, надо на меня смотреть.
- И на вас смотреть, и в ноты смотреть... - говорит Головин недовольным баском.
- Чего тебе в ноты смотреть? Написано семь, сколько ни смотри, так и останется семь.
- Вам хорошо говорить, а мне делать нужно.