Ешку в первые дни выпарила в бане, сожгла завшивленные исподники, пошила новое белье, заштопала рясу, неведомо откуда приволокла перину и, напоив Ешку чаем с малиной, уложила на перину спать. Такое Ешка почувствовал блаженство, какого не испытывал ни разу в жизни. Размягчилась душа у Ешки, бродяжья осторожность притупилась, и... мышеловка захлопнулась! Разнесся по городу слух, что стала Палата попадьей. Надела на отца Иохима хомут и стала потихоньку затягивать супонь.
Перво-наперво запретила Ешке непристойно браниться, потом повелела звать ее матушкой, а сама величала Ешку батюшкой, как и принято в поповском обиходе.
Однажды сказала:
— О душе твоей, батюшка, жалобею. Дал бы ты перед алтарем клятву: зельем хмельным душу свою не поганить. Ежели любишь меня—не пей.
— Совсем?
— Ради надобности али праздника и господь бог наш превращал воду в вино. А ты, батюшка, инда без просыпу пьешь.
Ведь уластила, вредная баба, умаслила. Пошел Ешка к алтарю и дал клятву всуе хмельное не употреблять.
Санька живет в новосрубленной избе около большой башни, от Ешкиного дома далеко. Поручено было Саньке три сотни ратников и сказано, что должен он помогать духовному пастырю свияжскому в делах веры, а также храм божий, ежели надо будет, от язычников оберегать. Велено было подчиняться князю Акпарсу, который тоже жил во Свияжске и должен был нести охрану крепости и города. Не поставил его царь свияжским воеводой, сказав, что, мол, хоть и князь он, да не над кем ему, Акпарсу, княжить, что отныне черемисская земля—его земля.
Живет Санька с Ириной. Сестра еду готовит, управляет по дому. Газейку, спасенную под Казанью татарочку, отдали в дом князя Акпарса—служанкой.
Прямо надо сказать, житье у всех неважное. И вроде бы война кончилась, Казань одолели, спокойные дни пошли, а вот поди ж ты—нет на душе покоя у всех четверых: у Саньки, у Ирины, у Акпарса, у Гази. Все чего-то ждут, ждут в страданиях, в муках душевных. Все надеются, что вот-вот придет то главное, ради чего столько перенесено и столько пережито.
Санька четвертый десяток лет доживает, а все не женат. Гази из головы не идет. Смиренная, чистая и пригожая. Мучительно ищет Санька путей к сердцу татарочки, а их нет. В иное время нашел бы, постарался понравиться, а в сорок лет попробуй приглянись, когда девке чуть поболе двадцати. Ну, допустим, по сердцу пришелся бы ей Санька, а как же с верой?
Думает все это Санька про себя и молчит. Ирине ничего не говорит. Видит—у нее у самой горе. Князь Акпарс и вдовым оказался и свободным, а прежняя любовь, видно, забыта. Теперь в дом к Саньке заходит редко, на Ирину старается не глядеть. И видит Санька по утрам красные от слез сестрины глаза. Вздохнет Санька, ничего не скажет— у самого та же заноза в сердце.
Сегодня Санька воротился со службы поздно, не успел сапоги снять, глядь—гости на дворе. Поп с попадьей чинно шествуют к крыльцу. Санька выбежал встречать, а Ешка, увидев его, раскинул руки, пропел:
Я утром, вечером иду
К соседу на беседу.
И если он меня не ждал —
Зачем иметь соседа.
— Милости просим!—воскликнул Санька и провел гостей в горницу.
Попадья, раздевшись, поклонилась хозяину и сразу прошла в светелку к Ирине. Приоткрыла тихонечко дверь, огляделась. Над божницей лампадка разливает желтый свет. Уронив голову на вытянутые по столу руки, разметав косы, мучается сердечной болью Ирина. Палата подошла к ней, погладила ласково голову. Ирина поднялась, хотела улыбнуться нежданной гостье—не смогла. И снова заплакала, закрыв лицо руками. Попадья села супротив, спросила:
— Слезы льешь в три ручья, а отчего?..
Санька и Ешка тоже беседу начали.
Сперва они малость помолчали. Сидели друг против друга на лайках, застланных багряным сукном. Первый начал Ешка:
— Предался я ныне воспоминаниям, жизнешку прошлую переворошил... Помнишь, были мы в Чкаруэме...
— Да-а, трудны были эти два годика,—как бы продолжая мысль Винки, сказал Санька.
— Так вот я и говорю, жили мы в Чкаруэме. И помнишь: весь народишко веру нашу принял и кресты на свои груди возложил. А были мечи в наших руках?
— Доброе слово да дело.
— То-то и одо. А помнишь, как смело с мурзой они разговаривали, хлеб свой отстаивали, нас в обиду не дали. Слышал я, после нас много Япанча старался, одначе сеют там ныне по многим руэмам. А ведь у мурзы в руках меч, и какой меч. Стало быть, волю народную сломить не мог.
— К чему разговор твой, не пойму?
— А к тому, пропади оно пропадом, что Сильвестр-поп от имени владыки повелел весь черемисский край за един год привести под православную церковь и оставил для сей цели воинов с мечами. А меня взяло сумление...
— В мечи не веришь?
— Сумлеваюсь зело. Коль будем мы с верой насильничать, народ черемисский от нас отшатнется. А ежели приобщать к христианству посредством слов да дел добрых, сие потребует преогромного времени, пропади оно пропадом. И тогда...
— Тогда нам с тобой, отец Ефим, несдобровать. Тебя сана лишат, а меня в Тайный приказ.
— Стало быть, повеление владыки сполнять? Черемисских друзей наших, кои в скитаниях прошлых последним куском с нами делились, мечом под крест подводить? Людей, что с нами испили общую чашу крови под Казанью, ради веры в темницы бросать?
— Да разве руки на то поднимутся!
— Ах, пропади все пропадом! Думай, как быть. Думай, Саня, думай—ты же мудрый. Сильвестр-поп наказал весной гонца слать, с коим известить, сколь душ языческих в нашу веру обращено. По весне с нас ответ спросят, Саня.
Санька долго молчал, думал. Потом сказал:
— В этом многотрудном деле без князя Акпарса нам не обойтись никак.
— Ой, верно, Саня. Аказушко—он нам поможет...
В светелке Ирины—свои, бабьи речи. Попадья стоит над Ириной, уперев руки в бока, будто наседка над цыпленком.
— Дура ты, девка, дура. Да разве слезами горю поможешь! Да ныне с мужиками обходиться надо по-иному. Ежели их, прохвостов, ждать, они сами никогда к бабе не подойдут. В Микени- ной ватаге поживши, я ихнего брата, мужиков, вот как распознала. Их, чертей, надо брать за загривок да так, не отпуская, к венцу и вести. Ну, я ужо за это дело возьмусь, ты не реви, не реви...
— ...а нам, отец Ефим, одно осталось—грех этот на свои души взять. Господь бог нас поймет, простит.
— Стало быть, Сильвестра-попа со владыкой омманем?
— Обманем, коль ничего другого не остается. С помощью Аказа всех людей окрестим, а там пусть живут, как хотят. Кюсоты ихние трогать не будем—какой бог по душе, тому пусть и молятся.
— И да простит нас бог и святой владыка,—сказал Ешка и перекрестился.—Спасибо тебе, Саня, снял ты с моей души груз великого сумления. По сему случаю не мешало бы... что-то к зимней погоде в горле заложило. Я, чаю, у тебя имеется?..
— А матушка?
— Мы тихохонько. Кувшинчиком-то только не греми.
— ...Робость девичью свою брось,—заплетая Ирине косу, уговаривала попадья.— Тебе не семнадцать лет, родимица... И не смей мне перечить! На той неделе будь готова— мы с отцом Ефимом твоего князя так прижмем, он и пикнуть не посмеет. Ишь, супостат, веру православную принял, а над девкой измывается, как язычник. С мужиками надо...—тут Палата остановилась, шмыгнула носом, насторожилась. Еще раз потянула воздух.
— Ах они, ироды! Уже стакнулись!—и бросилась к двери.
Ешка только поднял вторую кружку, а из светелки выскочила
попадья, накрыла кружку пухлой ладонью...
Из гостей Ешка возвращался хоть и трезвый, но довольный. Сзади шла и нудно бранилась матушка.
Смерть Эрви неожиданно больно отозвалась в сердце Акпарса. Раньше ему казалось, что жена в душе верна Казани, ходили слухи, что там она тайно приняла веру аллаха. И Акпарс этому верил и не верил.
И совсем поверил Акпарс измене жены, когда нашли около нее яд. Тем более что днем позже приходила к Акпарсу Шемкува и отдала грамоту, в которой Эрви клялась в верности и повиновении Сююмбике. Колдунья подтвердила, что Эрви приняла веру аллаха и была послана казанской царицей вредить Акпарсову делу...