Выбрать главу

Надеется на это и Акпарс.

Санька повелел стяг горного полка расшить с одной стороны вышивкой, с другой — русским крестом.

Отшумели пиры в честь взятия Казани, отгремели пушечные залпы в честь ее победителей — и понемногу о земле Казанской стали забывать.

А царь год от года становится все тщеславнее. От возмущен­ного духа хилеет тело. И пришла пора— занедужил царь и лег на смертный одр. Большинство бояр отказались присягать его сыну, а целовали крест Владимиру Старицкому—началась смута.

Тут уже совсем не до Казани стало Москве. На Горной земле пошли неурядицы, воеводы, оставленные в Казани, почуяв сла­бину, стали творить беззакония, ясак стали брать не хуже татар. Монахи и попы начали насильничать — веру православную стали насаждать неволей да страхом.

Но случилось то, чего бояре не ожидали. Государь попра­вился, выжил — и ужаснулись бояре его гневу. Старицкие были уничтожены, на всех, кто от присяги отказался, легла великая опала. И что страшнее всего — государь после болезни словно переродился. Куда девался юноша-царь? С постели встал жестокий, постаревший до времени человек. В душе, кроме гнева и недоверия,— ничего. В глазах одна злость. Никого он теперь не любит. И не верит никому. Каждое письмо, любую челобитную велит нести к нему.

Вот и сейчас сидит он в палате, а перед ним — ворох свитков, писем, жалоб. На царе — кафтан голубого сукна с алмазными пуговицами. Рукава широки, исшиты узорами, меж которых ис­кусно вставлены драгоценные каменья. Посох с золотым крестом стоит меж колен.

Взял со стола бумагу. По желтоватому листу блеклыми чер­нилами (видно, давненько лежит жалоба) крупные строки: «...Царю государю бьет челом раба твоя бедная и беспомощная Васильева жёнка Наумыча Плещеева, горькая вдова Дарья со детишками своими с Бориской да Оленкою да с Андрюшкою...»

Иван хотел было бросить челобитную (лезут к царю со вся­кой мелочью), но вспомнил, что Плещеев погиб под Казанью, и принялся читать дальше: «...бью челом на ведомого вора и озор­ника Гришку сына Дмитриева Оболенского, что он позорил дочеришек моих, трех девок небылишными бранными словесами, а про Андрюшку сказал, што ты-де блядин сын оконницу у меня из­ломал, а про Бориску сказал, што мы-де из тебя, бражника, годо­валые дрожжи выбьем, а Олешку назвал псаревичем, а нас, холопей верных твоих, лаял матерны и всякою неподобною лаею...»

Иван вспомнил, что Григорий Оболенский крест ему целовать не хотел и, взяв перо, внизу челобитной начертал: «Гришку Оболенского в яму». Потом принялся читать другую бумагу.

«Брату моему, государю великому Ивану царицы Сююмбике поклон. Третий год живу в Москве я и терплю лихо, кормлюсь худо, а ты, из Казани меня взявши, обещал держать меня не как пленницу, а как царицу. Однако все меня забыли, кроме стражи, и никого ко мне не допускают и меня взаперти держат. Где твое царское слово, где твоя милость и жалование?..»

Дальше Иван читать не стал. «Какая она царица,—подумал он,— и Москве теперь безопасна. Однако слово было дано, и его следует держать». И, обмакнув перо в чернила, написал: «Цари­цу Сумбеку из града отпустить, дать ей в удел село Раменское со дворами, а сына ее Утямыша отдать в ученье».

Князь Микулинский, владевший Раменским селом, был сослан на Белозеро за измену царю. В летний княжеский дом поселилась теперь Сююмбике и стала хозяйкой раменских земель. Стражи те­перь около нее не было, и скоро около царицы появилось много татар.

Поглядывая на них, раменские мужики скребли в затылках: ведь всю царицыну родню надо было кормить, одевать и денег давать. Родню кормить еще полбеды. А вот стали наезжать со стороны всякие. Вчера вечером прискакал один, говорят, с Волги.

Сююмбике сбросила с себя атласное одеяло и легко спрыгнула на ковер. На носках подошла к окну, открыла набранную из раз­ноцветных стекол створку. Сладко потянулась, подставляя свое тело свежему утреннему ветру.

Несмотря на свои тридцать семь лет, Сююмбике красоты своей не утратила. Она присела к зеркалу. Из овала глянули на нее большие черные глаза. При взгляде вниз глаза закрывались гус­тыми длинными ресницами, при прямом взгляде ресницы доста­вали до бровей. В зрачках—яркие, ласковые искорки. Чуть-чуть припухлые губы полуоткрыты, будто ждут поцелуя. Морщинок на лице немного, старость еще не коснулась царицы.

«Нет, я все еще хороша»,— подумала Сююмбике и принялась расчесывать черные, словно смоль, волосы. За дверью, будто мышь, заскребла служанка. Царица встала и приоткрыла дверь.

—    Госпожа,—зашептала девушка,—вчерашний гость.

—    Пусть подождет немного, я только оденусь.

В ту ночь Сююмбике спала мало. Очень много думала. Да и было о чем думать. Приехал из черемисских лесов отважный во­ин Мамич-Берды, сын мурзы Япанчи. Назвал себя татарином, но разве Сююмбике проведешь. Сказал, что приехал великую ца­рицу навестить, поклон ей отдать. Так и нужно поступать умному человеку—сразу свое дело выкладывать не надо. Говорил о волнении В Луговой стороне, О ТОМ, ЧТО КОПИТСЯ у людей на русских гнев. Сююмбике больно приглянулся нежданный гость. Вы­сок, строен, лицо загорелое, мужественное. Глаза серые, холод­ные. Даже улыбаясь, не допускает он блеска своих глаз—нельзя ничего прочитать в них. Сююмбике знала: такие дольше всего у трона держались. Такие власть не только могут взять, но и дер­жать могут. А в том, что Мамич приехал о властвовании говорить, Сююмбике не сомневалась. Хоть и хитро вел разговор дальний гость, но к чему клонилось дело, сразу было видно.

Давно не было около царицы настоящих мужчин, и ей захоте­лось приблизить Мамича к себе. Это сулило и наслаждение, и выгоду. Если он власть взять задумал—пусть с ней поделится. Может быть, снова взойдет звезда Сююмбике на казанском небосклоне?

Надев самые лучшие одежды, хозяйка вышла к гостю. После взаимных приветствий и поклонов начался деловой разговор. Сю- юмбнке начала издалека:

—    Я помню, Мамич, твоего отца, помню. Могучий человек был мурза Япанча. Вся Луговая сторона под его рукой была, все че­ремисы его, как огня, боялись. Да-а, хорошее было время—про­шло. Разорвали наши владения на куски, растащили ханство по сторонам. Я все время молю аллаха, чтобы послал он человека, могущего снова поднять ханство. Видно, нет такого человека.— Сююмбике глубоко вздохнула.—Было среди моих подданных мно­го батыров, иные погибли, иные покорно шею под русский сапог подставили.

—    Не все, великолепная!—воскликнул Мамич.—Есть и такие кто не склонил головы.

—    Есть?—Царица усмехнулась.—Много ли их? Прячутся по лесам, как волки. Без силы, без воинов высоко голову не подни­мешь.

—    А если бы такой человек нашелся? Если бы сила нашлась? Ты помогла бы ему, блистательная?

—    Я? У меня ничего нет, милый Берды. Но если бы такой че­ловек пришел ко мне и сказал: «Можно поднять ханство, но для этого надо разделить тело бедной Сююмбике на куски», я бы без слова легла под нож.

—    Этот человек перед тобой, царица.

—    Говори, я слушаю.

—    Казанское ханство не поднять. Надо ставить другое ханст­во—черемисское. И я мог бы поставить его сам. Но как укрепить его? Тысячи казанских воинов разбрелись по улусам, притаились и предались презренному занятию—копаются в земле, растят хлеб. Только твое имя может собрать и поднять их в помощь мне. Если ты будешь со мной, вся ногайская орда придет к нам на вы­ручку в трудную минуту. Меня не знают в Крыму, но если ты будешь рядом, Гиреи не дадут царю Ивану захватить нас.

—    Ты хорошо сказал. Правильно сказал. Однако я не пойму, как я встану рядом с тобой. Кем?

—    Женой.

—    Но тебе надо только мое имя, а у меня еще есть душа. Мо­жет, в ней живет другой?

—    Вырви его из сердца. Разве сидящие на троне любят кого- нибудь? Разве ты любила хоть одного из трех своих мужей?

—    Ты смел!

—    Я прям. Нам с тобой поздно играть в жениха и невесту. На­до ханство поднимать. Если поделим с тобой трон, то постель как-нибудь разделим.