Выбрать главу

В полночь вышел ко дворцу, евнух уж ждет. Мимо садика прош­мыгнул в калитку, а там темными коридорами — к лазоревой ком­нате. Евнух у двери шепнул:

—     Царица всю прошлую ночь грустила без сна. И сейчас гру­стит.

Мурза не успел войти — Сююмбике ему навстречу. Взяла его за руку, подвела к столику, велела сесть.

—     Великая царица...

—     Забудь, что я царица,— голос у Сююмбике жалобный, ти­хий.— Скажи лучше: бедная Сююмбике.

Мурза об осторожности забыл и сразу:

—     Я лучше скажу: прекрасная Сююмбике!

—     О, зачем мне похвалы, которых я не заслуживаю?—Царица взглянула на мурзу, отвела лицо в сторону и как бы про себя на­чала говорить:—Когда я молода была, глупа была, верила, когда люди говорили про мою красоту. А люди лгали, каждый царице приятное хотел сказать. И ты, мурза, тоже кривишь душой.

— Ты истинно прекрасна, царица!

—     Не зови меня царицей! Я позвала тебя как друга, чтобы ты поговорил со мной, как с женщиной, а не как с царицей. У трона, может, и принято лгать, а в гостях...

—     Когда аллах призовет меня к себе, я и перед ним скажу: красивее тебя не видел.

—     Тогда скажи, почему муж мой не любит меня? Тогда скажи, почему он целыми месяцами не заходит в мои покои? Ты первый его советник и друг, ты должен это знать!

—     Я знаю. Но смею ли я говорить все, что думаю? Не падет ли твой гнев на мою голову?

—     Говори, друг мой, все. Если даже ты скажешь, что Сююм­бике гадкая, как змея, и противная, как лягушка, я приму это, по­тому что я верю твоему чистому сердцу и мудрому уму. Говори.

—     Хан Бен-Али сильно любил тебя в первый год. Но что он видел с твоей стороны? Холодные презрительные взгляды. Разве я не знаю, как часто ты не впускала его в свои покои, что по ша­риату считается позором. Ты сама оттолкнула его. Прости, Сююм- бике, но ты ненавидишь Бен-Али. Отчего это?

—     Скажи, мой мурза, есть ли среди ногаев человек богаче мо­его отца? Я могла быть царицей Крыма, меня просили в сераль турецкого султана. Но я, послушная воле моего отца Юсуфа, пош­ла в паршивую Казань, чтобы союз ногаев, крымцев и казанцев укрепить. А что я вижу? Владыка наш — безмолвный раб Москвы, торговля моего отца с Казанью совсем захирела, и он беднеет с каждым днем. Русские пленники, драгоценности, которые привози­лись раньше из походов, где они? Наш хан ногой не смеет ступить в русские пределы. После этого как называться мне царицей? Я не только не царица, но и не жена. Ты знаешь, верно, что хан уе­хал на охоту и взял с собой наложниц. Бывало ли когда такое? Мо­гу ли я не пылать ненавистью к этому человеку?

—     Умерь свой гнев, прекраснейшая. Хана ты винишь напрасно. Он честный человек и дал русским клятву верности. Ты хочешь, чтобы он ее нарушил? Тогда снова война. А то, что наложницы взяты на охоту,— все ханы так делали и делать будут впредь. И ты найди себе утеху...

—     На грех меня толкаешь еще больший? — Сююмбике сказала это голосом, полным укоризны, однако глаза ее лукаво блестели.— Среди кого искать утеху? Праздности я не люблю, мурза. Если я и возьму подобный грех на душу, так только ради человека, с кото­рым я могла бы делить не только ложе, но и власть. Такой человек в Казани всего один, но он слишком предан хану,— царица взгля­нула на Булата исподлобья и добавила: — Ты знаешь этого челове­ка... я милым назвала его однажды.

—     Могу только догадываться... верить не смею,— голос у мур­зы осекся, он изменился в лице, почувствовал в голове жар. Он ясно понял, что царица предлагает ему любовь и вместе с ней союз против хана.

—     Верь, милый мой Булат,— Сююмбике взяла руку мурзы и приложила к своей груди,— верь!

Мурза медленно встал, свободной рукой отодвинул легкий сто­лик, приподнял царицу со скамьи и сильно прижал ее к своей гру­ди. Сююмбике обвила шею руками и нежно поцеловала в щеку.

—     Теперь пусти меня,— Сююмбике отстранила от себя Булата и, тяжело дыша, сказала: — Давай теперь поговорим открыто.

—     Говори, каждое слово твое будет здесь,— мурза указал на сердце,

—     Задумала я Бен-Али прогнать обратно в Москву. На трон сядешь ты — ханством править будем в любви и согласии. Хорошо ли я задумала?

—     На трон сесть легко,— задумчиво произнес мурза.— Удер­жаться трудно. Москва сильна...

—     Про это тоже думала. Если Москва войско пошлет, на ее пу­ти весь Горный черемисский край встанет. Мой посол скоро будет там. Если князь Аказ русских не удержит, ногайские конники есть. Мой посол тоже поскакал туда, и отец сделает все, что надо. Курчак-оглан с джигитами на нашей стороне, коренные казанцы, я ду­маю, под твоей рукой. И еще скажу — отец мой в союзе с крым­ским ханом. Если русский царь рать на Казань двинет, отец попро­сит крымцев сделать набег на Москву. Кто нас сможет тогда победить? Теперь Казань то перед Крымом, то перед Москвой го­лову клонит, а тогда мы будем никому не подвластны. Ты мой хан!..

Только поздно утром покинул Булат покой царицы.

На другой день в Казань приехал черемисин Япык за мелким товаром. Он каждый месяц брал у купцов бусы, ленты и разную мелочь, которую выгодно перепродавал по илемам. В последнее время Япык возгордился — сама Сююмбике одарила его внима­нием. Звала каждый раз во дворец и спрашивала про черемис­скую жизнь. На сей раз царица хотела знать про Аказа.

—     Аказа нету дома,— моргая подслеповатыми глазами, сказал Япык-коробейник.—Он, говорят, в Москве, в плену.

—     Убежал, говорят,— Сююмбике подозрительно посмотрела на Япыка.

—     Домой прибежать не успел еще. Я неделю назад был в Нуженале — Аказа там нет.

Долго еще спрашивала Япыка царица о том, о сем, а потом сказала:

—     Как только Аказ приедет, сразу же беги сюда, ко мне. На­граду получишь.

А через два месяца возвратился Алим. Отец писал Сююмбике, что войско готово и по первому ее знаку будет под Казанью. Ко­ренные казанцы во весь голос поговаривали о неподвластной нико­му Казани — Булат свое дело делал верно.

Все чувствовали, что в Казани что-то назревает, только один хан Беналей пребывал в безмятежности. Гнев и презрение право­верных вызывал хан: не было дня, чтобы он не напивался, а кому не известно, что Коран запрещает пить вино, ибо даже капля его оскверняет душу человека.

Легко сказать «Коран запрещает», а как отказаться от чудес­ного напитка, к которому Беналей еще в Касимове накрепко при­вык. И хан пил, по-своему истолковав слова Корана. Он наливал вино в кувшин, макал туда палец и ту каплю, которая оскверняет душу человека, извлекал на пальце из кувшина и с презрением стряхивал на пол. Остальное вино можно было пить.

В одну из осенних ночей хан выпил особенно много и, еле доб­равшись до постели, уснул не раздеваясь. После полуночи в покои вошли два человека — мужчина и женщина. Мужчина откинул по­лог — и лунный свет из окна осветил спящего. Он лежал вверх лицом, раскинув руки. Мужчина вопросительно взглянул на жен­щину. Та кивнула головой и отвернулась. В лунном луче сверкну­ло лезвие ножа, раздался слабый стон, потом хрип.

И все замолкло.

...Хоронили хана с почестями, но наскоро. Посла московского с женой и детьми посадили на захудалых лошаденок и вытолкали за ворота Казани. Велели передать Москве, что Казань теперь ни­кому не подвластна: ни Москве, ни Крыму.

Посол с превеликими трудностями добрался до Москвы только 3 декабря. Ждал кары за то, что проворонил Беналея и Казань, но отделался легко. Глинский, выслушав его, только плюнул в сто­рону с досады, махнул рукой: «Иди, мол, не до тебя, слышал, чай, государь во дворце помирает».

3 декабря ночью Василий Иванович умер. Елена Васильевна безутешно плакала; около гроба, насупившись, сидел трехлетний наследник Иван.

Когда Елене донесли про Казань, она тихо ответила: «Бог с ней, с Казанью».

Верный союзнической просьбе Юсуфа, крымский хан Саип-Гирей незадолго до смерти Василия пошел на Рязанские земли, но был отброшен русскими. Думали, что крымцы домой уйдут, но ошиблись. Саип-Гирей повернул войско на Казань. С ним ехали Сафа-Гирей да Кучак-мурза.