Выбрать главу

В палату тихо вошел Сильвестр, молча поклонился государю, открыл шкаф и начал перебирать книги. Иерей нижегородского храма, он вызван был в Москву, чтобы учить молодого царя свя­щенному писанию. Иван не обратил на иерея внимания, пере­спросил:

—     Так почему же?

—     В том твоя заслуга, государь,— сказал Курбский.

—     Моя?

—     Вестимо,— вступил в разговор Серебряный.— В минулые разы ходили мы на Казань всем войском и из одного места. Шли долго и вальяжно. Казанцы о походах узнавали сразу и тотчас же поднимали горных людей, а мы, не доходя Казани, в тех безбрежных лесах принимали от черемис и чуваш лихо...

—     А ныне твоим повелением,—продолжил рассказ Курбский,— я Нижний Новгород покинул налегке и мимо черемис зело борзо проскочил на стругах...

—     Я тоже налегке пошел из Вятки, из Перьми вышел воевода Львов... Сроки, государь, ты поставил жесткие, мы быстрехонько и очутились под Казанью, войско ханское без траты разметали.

—     А воевода Львов замешкался, пришел в Казань не тогда, как ты указал, а неделей позже. Мы в этот час уж были на Свияге. И рать из Перьми погибла чуть не вся, а Львов...

—     Об этом знаю,— тихо сказал царь и замолчал, что-то об­думывая.— Выходит, что в делах казанских нам главная помеха— черемисы?

—     Отец твой, царствие ему небесное, не раз говаривал: «Подобно гибкому, ременному щиту, Казань черемисы надежно прикрывают. Ни расколоть тот щит и ни порвать мы не можем».

—     А если черемису покорить?

—     Народ этот нам неведом, великий государь. Какие люди в сих лесах неоглядных живут, какую веру держат, какими уз­лами с Казанью скреплены, мы почти не знаем.

—      А если их к Москве приблизить?

—      На это много лет надобно, великий государь.

—      Пожалуй. Но теперь это моей заботой будет,— сказал Иван и, придвинув к себе карту, долго ее разглядывал. Князь Андрей осмелился спросить:

—      Нам повелишь уйти?

—      Да, да, идите с богом.

Когда воеводы вышли, к царю подошел Сильвестр, смело сказал:

—      Дабы вести дела державы по уму, потребно знать, что в той державе происходит. А ты не только што в обширнейшей земле — ты что есть в Кремле пользительного не знаешь ничего, не ведаешь.

Царь неожиданно вскочил, отбросил карту и, хлопнув ладонью по столу, крикнул:

 -- Уйди! Теперь я государь. И знай свое место. Закону божье­му ты меня выучил, а в ратные дела не суйся!

Сильвестр выпрямился, гордо тряхнул седой гривой волос и твердо, но с обидой, сказал:

—      Прости, Иван Василии, мешать тебе не буду. Позволь за­меты взять, и я уйду.

—      Какие там еще заметы?

—      Покойный Даниил-митрополит подвижников неоднократно и помногу посылал в приволжские леса. А они слали сюда свои заметы. Их раскидали по разным местам, часть из них в сей шкап попала. Я собираю их в едино место — к митрополиту в палаты. И те ценные заметы о черемисах могут рассказать поболе, нежели сами черемисы. Прости, я ухожу.

—      Постой, постой.—Голос Ивана смягчился:—А почему ты мне

о них ни разу не сказывал?

-- Так ты раньше о черемисах и думать не мог. Теперь       же...

—      Хватит, отец, идем к митрополиту.

У митрополита Макария в хоромах — суета. Появление Ивана перепугало всех. В минулые годы, правда, Василий Иванович нахаживал сюда, но это делалось чинно, с упреждением за два-три дня. А ныне молодой царь ворвался в хоромы, как вихрь, в первую очередь забежал в подлестничную комнату и, оттолкнув перепуганного летописца, выволок из ниш все свитки, тетради и книги, поднял в каморе такую пылищу, что чуть не задохнулся и к весь в пыли вошел в митрополичьи покои и, спешно приняв благословение владыки, сказал торопливо:

- Повели, святой отец, принести сюда все заметы о черемисском крае, зело надобны.

Монашек принес десятка полтора тетрадей, подал царю. Царь уткнулся в первую тетрадь. Пробежал взглядом страниц пять,

К

бросил в сторону. Взял другую тетрадь и тоже бросил. Потом третью, четвертую, пятую...

—      Да что они, сдурели?— воскликнул царь.— Сколь ни чту, одни молитвы, а про дело по маковому зерну на каждый лист.

—      Служители божьи без молитвы ни одного дела не почина­ют,—важно разъяснил Макарий.—Грех бранить их за это.

—      Добро, добро,— отмахнувшись, сказал Иван,—вот тут, ка­жись, сразу с дела начато.— Он долго и внимательно читал по­нравившуюся ему тетрадь, потом хлопнул по ней ладонью так, что над столом взметнулось облако пыли, произнес:

—      Вот этот молодец! Записал то, что надобно. Повели, отец мой, все эти заметы принести в Крестовую палату. Буду их чи­тать.—И царь встал.

—      Повелю, сын мой. Только прежде хочу спросить тебя—по­жаловал бы ты...

—      И не проси! Заступничеством своим ты мне бояр и князей в страхе и послушании держать мешаешь. Не успею покарать, как тут же просьбами твоими прощаю.

—      Государь мой...

—      Истинно так! Ромка Головин тебе же ризу, святотатствуя, порвал, а ты его из ссылки вымолил. От главы боярина Темкина меч карающий я отвел не по твоей ли просьбе? А не ты ли угово­рил с князей Ивана Кубенского, Петра Шуйского, Александра Горбатого да Димки Палецкого великую мою опалу снять и в Москву их воротить. Я думал, наказанных мною уже не осталось, а ты снова...[1]

—      Выслушай, великий государь, потом упрекай. Не мягкосердия ради вымаливаю я из твоих карающих рук людей русских, а ради дел великих. Их впереди у тебя, сын мой, столь много, что для исполнения нужны великие умыслы и сильные руки. Вот ты упрекнул меня за князя Александра Горбатого. А ведь ты его на­казал напрасно. Вернее и честнее воеводы не сыскать. И в ратных делах умница великий. Кто храбрее Темкина на поле битвы? Ни­кто. А ты ему голову хотел отрубить. Вот ты сказал, что человек, который написал сии заметы, молодец. Ведомо ли тебе, что он от опалы царской более семи лет в лесах хоронится. И делу, ради которого ты прибежал ко мне, он полжизни отдал. И даже теперь, когда держава изгнала его, он ради пользы государства нашего ходит по лесам и народ черемисский к вере православной помалу приобщает. Вот ты о великую задачу споткнулся и не знаешь, с какого боку за нее приняться. Он же половину дела твоего уже сделал и сколь может сделать еще, ежели его пожаловать. А ты говоришь—не проси.

—       Кто он?

—       Шигоня, дьяк Пожогин.

—       А-а... помню, помню. Противу матери моей пошел, и его на­казали...

—       Напрасно. Оный Шигонька...

—       Знаю. Передай ему, что вину сущую или не сущую я ему прощаю. И жалую его своей милостью. Скажи, чтобы дело нача­тое он творил смело и именем моим... Денег пошли ему из твоей казны, потому как дело сие не токмо государево, но и святой церкви.

—       Спасибо тебе, сын мой, за Шигоню. Денег я ему и посылал и еще пошлю. Одначе я сказал тебе не все. При покойном отце твоем служил на Москве черемисский княжич. Дослужился он до сотника, но потом от службы убег и сыскан не был. Ныне из­вещает меня Шигоня, что тот человек на Горной стороне князь и будто радеет он к Москве и православию, однако высказать это боится.

—       Отчего же?

—       Живет он словно меж трех остриев копейных: с одной сто­роны-татары, с другой—свои же язычники, а с третьей—перед Москвой страх. Как-никак, а убег из Москвы-то.

—       Ежели в Москву тот князь приедет, гостем моим будет. Так и передай. Вижу, еще за кого-то просить хочешь.

—       В пустынных местах среди черемис диких скитается бывший постельничий отца твоего...

—       Санька?

—       Он, великий государь. Санька тому князю друг большой — вместе из Москвы бежали. Ты бы и его...

—       Саньку не прощу. Он матерь мою оскорбил... оболгал. Поя­вится в Москве—язык вырву. И не проси. А с Шигонькой сно­ситься будешь, передай: пусть о том князе черемисском он напи­шет поболее. Гонца к нему ноне же пошли.

Митрополит кивнул головой. Иван встал, подошел под благо­словение, потом приложил сухие губы к руке Макария и быстро вышел. У порога встретился с Сильвестром, прошел мимо него, будто не заметил.