Выбрать главу

Нет страха в естественном ходе вещей, пугает противоестественное. Пугает зашитый и заклеенный воском рот, пугает мумия, говорящая с тобою во сне, пугает войско демонов, пугают лисы, живущие чужой кровью и семенем тысячи лет. Что мне за дело до морщин, которые когда-нибудь заструятся по лицу, которое больше никто не целует? Что мне за дело до того, что сердце начнёт болеть, если сердцу не избыть переполнившей его тоски? Вы, чингизиды, не любите. Вы лишь удовлетворяете похоть. Тебе не понять меня, как рыбе не понять зверя. Ты — холодный, я — горячий. Ты огромен, я мал. Что мне за дело до того, что я научусь дышать, как ты? Стану ли я рыбой? Нет. Я стану ублюдком похуже лягушки, ни рыба, ни зверь, ни земноводная тварь.

Что же нам делать? Я не знаю, что предложить тебе, похититель трупов. Как странно мы встретились. Как странно мы говорим, танцуя вокруг того, что нас обоих интересует, не в силах приблизиться к предмету разговора. Что это? Несмелость? Или незнание? Ты боишься спросить или не знаешь, о чём спросить сначала, а о чём — позже? Тебе неинтересна моя магия, но что тогда? Что?

Зачем? Почему ты обманул их всех, обрёкши себя на такое странное существование? Как случилось, что ты, надежда Юань, лежишь куском вяленого мяса, разговаривая с каким-то юнцом, вместо того чтобы повелевать вселенными?

О-о-о, мой мальчик… Я надеюсь, ты не против того, чтобы я называл тебя «мой мальчик» только потому, что именно так называл тебя мой отец в минуты, когда вы были дружны? Ну, конечно же, мне всё известно, ведь сознание, не отягощённое той мясной ношей, что принято называть телом и считать за благо, так тонко, полётно, всеведуще, подобно тончайшей водяной кисее, оно способно проникать повсюду. Я следил за отцом всегда. Дымкой, ветерком я следовал за ним, окутывая каждое движение каждого волоска на его коже. И я помню ваши долгие сидения у кромки пруда; в ту минуту, когда сотни придворных в своих уродливых чёрных шляпах не могли даже рассчитывать на то, чтобы хотя бы в течение минуты видеть лицо отца, он проводил с тобой часы, целые часы напролёт, обучая тебя блаженному искусству винопития. Почему? Тебе удалось так близко подобраться к каменному сердцу отца? Как? Какой интересный мальчик, сказал я себе, и ты стал моим героем, в некотором роде. Мне не удалось стать отцу таким же близким другом, как ты. Хотя я и пытался. Конечно, когда на тебя возлагают надежды, ты же чингизид, ты старший в роду, тебе беречь все сокровища семьи, будь они неладны, — тебе приходится учиться делать суровое лицо. Но вот незадача, ты болен. Тебя с тринадцати лет бьёт падучая, и, пока ты весь в пене бьёшься на земле в окружении квохчущих нянек и твоих братьев, исподтишка пытающихся помочиться на твой колотящийся в конвульсиях полутруп, твоё сознание, как чистый-чистый прозрачный ветерок, скользит в расщелинах между мирами, слыша голоса живых и мёртвых. Да-да, мёртвых, они… ты же знаешь, как они поют, ты ведь тоже слышал это? Так и я. А потом какой-то доброхот сказал отцу, что я стану магом, и в этом моя судьба. Он думал, что, сказав это, сделает мне, да и себе, большой подарок.

Глупец. Представь себя на месте отца. У тебя есть империя, и у тебя есть наследник. Наследник, конечно, так себе, но есть надежда, что его вылечат, что его недуг станет незаметен с возрастом, словом, что будущее имеет какой-то светлый просвет. И вот оказывается, что наследника нет. Вместо него у тебя в семье какой-то пугающий своей непонятностью маг. Маг. Что за чертовщина? — говорит отец. — То есть он будет полоумно пускать слюни на ярмарочной площади, камлать с бубном, вызывая дождь где-то в отдалённом степном ауле, весь в пене, хлещущей изо рта? Вечно немытый и грязный, как все эти попрошайки-астрологи?! Ты это хочешь мне сказать? — спросил отец того человека, перед тем как снести ему голову. Вот радость-то в семье. Отец смотрел на меня как на чумного. То есть ты мне не отец больше? Или как это понимать? Я его прямо так и спросил, ты отец мне или нет? Ты меня казнишь? Откажешься от меня? Сошлёшь в западные улусы? Чего мне ожидать? Но ты же знаешь отца, мальчик. Если он кого и любит этой своей странной любовью, недоступной пониманию смертных, то обязательно поцелует даже перед казнью. Обязательно. В уста. Чтобы все эти несносные ублюдки, сраные кешиктен, ради которых разыгрывается весь этот семейный спектакль, чтобы они умилились и заплакали: ах, до чего же всё- таки человечный человек наш повелитель! Я спрашиваю, папа, ты меня вообще любишь? Он говорит, конечно, люблю, а сам что-то жрёт в этот момент. «Конечно, люблю» в эту минуту можно перевести на нормальный мунгальский как «ты — позор, ублюдок, выродок, но я пока ещё не придумал способ избавиться от тебя так, чтобы не знали остальные члены нашей большой и дружной семьи». Но ведь я был всего лишь мальчик, как и ты! Как можно было говорить мне такое? Ты отказываешь мне в способности любить. Большей глупости я в жизни не слыхивал! Что ты знаешь обо мне, чтобы делать такие выводы?! Я любил его. Я взаправду его любил. Ты знаешь, это чувство… когда ты с детским луком едешь на холке коня перед ним и видишь вокруг себя его могучие, огромные руки, это чувство ни с чем не сравнить! Он же всемогущий, он же Господь для тебя! Он самый умный, самый сильный, самый-самый. Ты видишь, как летят стрелы, конечно, тебе страшно до… я не знаю даже, до чего именно тебе страшно, потому что тебе десять лет всего, и ты оказываешься в эпицентре бунта. Но эти руки, они, как ангельские крылья, берегут тебя, срубают подлетающие стрелы саблей, которой ты сам не то что махнуть, ты её сдвинуть не можешь! И вот эти руки, что защищали тебя как зеницу ока, внезапно хотят задушить тебя! Ты плачешь или смеёшься? Ты… плачешь?