Зачем это надо? Закон требует от людей какого-то невозможного хладнокровия. Почему нельзя разорвать заглазно?
Но в то же время была тайная радость увидеть Ивана.
Шура еще спал.
— Ну, а дети при чем же? — спрашивала мать. — Вы значит, будете чужие. Дело ваше. А почему для ребенка родной отец сделался чужим? Вот этого я никак не пойму. Нет, мои милые! Жизнь вы строите по-своему, по-новому, а для детишек в ней места нет, не оказывается. Дети у вас на втором плане. Развратники вы, эгоисты.
Серафима молчала. Ей было нечего сказать матери. В душе она была с нею согласна. То, что происходило, была ненужная и бесполезная жестокость. Ведь она не заявляла никаких прав на Ивана, но ребенок… ребенок все же должен был иметь отца. И несколько раз ей хотелось схватить его, привезти с собой к Ивану и крикнуть:
— А для него… для него мы придумали, что сделать?
Но этого было нельзя. Она ясно ставила себя на место той, другой… Ведь не могли же они жить постоянно вместе втроем друг возле друга? Это было бы чудовищно. Надо было пожертвовать или интересами детей (тогда развестись, покинуть навсегда друг друга), или интересами личной жизни (и тогда не расходиться, но поддерживать близость наперекор личной жизни, личным интересам, личному счастью).
О, она бы охотно согласилась на это последнее. Но Иван любил другую, и она должна была дать ему для этого свободу.
Или, может быть, вовсе не была должна? Может быть, она должна была отстаивать интересы маленького?
В конце концов, вопрос, очевидно, стоит так: что выше? Интересы семьи, то есть детей, или интересы взрослых? Но если так, то это значит, что идет спор о семье: быть или не быть семье? Не должна ли семья разбиться, рассыпаться, уступить место прихотливой смене чувства?
Было смешно и дико, что она до сих пор не подумала об этом. Вот для мамы вопрос решен:
— Семья.
А личное чувство? Ведь нельзя же допустить насилия над свободой духа? Ведь, тогда же, действительно, цепи, тюрьма! Неужели же она была бы в состоянии потребовать от Ивана насильственного сожительства?
Ее кидало в краску и жар. Делалось возмутительно, гадко:
— Никогда.
Но у мамы был один ответ, как и у всех людей ее века:
— Что ж, попался, — терпи.
Нет, это был не ответ.
Да, да, конечно, просто произошло несчастье. Несчастье может быть со всеми и всегда. Шурику выпал несчастный жребий. Бедный Шурик, он не увидит папы, любимого, навсегда потерянного папы.
Вытирая слезы, она надела шляпу.
— Прощайте, мама.
— Прощай.
Она не поворотила даже головы. Серафима насильно поцеловала ее неподвижный лоб.
— Будешь, мать моя, плакать, да рвать на себе волосы. На самом этом месте будешь.
Она вздохнула.
— Все равно, моя дорогая, выше своего затылка не прыгнешь. Тут природа, мать моя. Думаешь, до тебя люди не жили? Ан, жили, оказывается, и все это предусмотрели. Вы с этими вашими разводами плевать хотите на семейную жизнь, мамону свою тешите. Тешьте, тешьте. Жизнь-то она, голубушка, свое дело лучше вас знает: всех вас, как сор, сметет. Бога отвергли, семью разрушили. Это у них «свобода» называется. От чего, спрашивается, свобода-то? От всех своих обязанностев свобода. От детей — свобода. От Бога — свобода. Кого вы этим удивить хотите? Если хочешь кого, мать моя, удивить, то сперва выпей море. Вот тогда удивишь. А таких мы видали: кончают тем, что по рукам идут или по бульварам треплются, а дети в воришки да в босую команду идут. Что ж, поезжай. Поживи своим хваленым разумом.
Серафима встала на колени и обняла мать.
— Как вы жестоки, мама.
Старуха усмехнулась.
— А, по-моему, это вы, господа, жестоки. Ах, как жестоки. Ну, да жизнь когда-нибудь образумит. Схватитесь, мои дорогие, за старое. Только для многих поздно будет. И закон этот бракоразводный на старое повернете. Правительство повернет. Духовные лица не допустят. Знамо, чужая завсегда своей жены милее. А что у жены — дети, да ответ надо за них перед Богом и государством держать, — разве эти мамонщики об этом думают?
Теперь умная старуха рассуждала спокойно и уверенно. За эти месяцы она все для себя и по-своему хорошо обдумала.
— Шурку жаль.
Она потянула запутавшуюся нитку.
— Что ж, поезжай. Не люблю я этого.
Она любила все делать солидно, обдуманно. Каждый должен был гнуть (плохо ли, хорошо ли) свою линию. Серафима уважала и любила в матери эту стойкость.
«Да, и я должна поступать так же», — думала она, вставая с колен.
— Ну, берегите, мама, Шуру.
Стремительно выбежала в переднюю; отворачивая от прислуги плачущее лицо, оделась.