— Это жестоко, Лидуся.
— Может быть, но это — любовь. Вот, например, ты любишь жену (я в этом больше теперь не сомневаюсь), и ради любви к ней ты идешь и пойдешь на всякие жертвы. Ты жертвовал, например, моей любовью и… вообще мною. И это хорошо, что я теперь больше не повторю этой глупости (хотя, конечно, кто в этом поручится? Может подойти такая минута), но ты все равно, даже несмотря на это, все-таки способен оставить меня, потому что ты любишь жену. И я это вполне извиняю, потому что понимаю. Любовь — стихия.
— Нет, это неверно! — крикнул Иван Андреевич. — Любовь должна быть человечной. Я не хочу, не понимаю и не принимаю такой любви.
— Нет, ты именно понимаешь такую любовь, только не ко мне, а к той. Представь, что ты стоял бы между двумя женщинами, и каждая из них сказала бы тебе, что не может пережить, если ее оставишь. Та, к которой ты пошел бы, при этих условиях, была бы твоя настоящая любовь.
— Да, но эти женщины были бы жестоки… Это — что-то нечеловечески-безысходное… что-то просто зверское, животное… Да ведь тогда же нельзя жить.
— Настоящая любовь сумеет дать эту необходимую силу жизни. Она вознаграждает за все.
— Даже за сознательное убийство?
Лида презрительно пожала плечами.
— Кажется, в данном случае нет и речи о подобном выборе. Все, что ты должен был бы сделать, это только совершенно отказаться от какой бы то ни было близости к твоей прежней семье. И тогда…
Ее лицо приняло трогательно-мечтательное выражение.
— Почем знать, может быть, и во мне бы оживилось былое, теперь заглохшее чувство к тебе. Если бы я видела, так сказать, воочию доказательство…
Иван Андреевич с удивлением смотрел на нее, точно видел ее в первый раз. И он вдруг понял совершенно ясно, что она не шутит. Да, она требует от него этой, совершенно никому (за исключением только ее самой!) не нужной, сознательной жестокости с его стороны.
— Лида, — сказал он, страдая и еще не смея впустить себе в душу уверенность, что она не лжет, не шутит, — Лида, это не ты… Ты… клевещешь на себя… Да это же не может быть, чтобы ты, чистая, юная, такая милая, могла жаждать чужого несчастья, чужих страданий… например, моего ребенка, который обмирает по мне… чтобы ты вот этими самыми губами могла произнести той, другой женщине и ее ребенку этот возмутительный приговор… Нет, Лида, нет!
Он пошел к ней с протянутыми руками.
— Скажи же мне, моя дорогая, моя любовь, искренняя, настоящая…
Он остановился, чтобы взвесить правду этих слов, и ему показалось, что это пока еще так, простое недоразумение, и что он любит, любит, но она должна только улыбнуться и сказать ему, что все это было или жестокая шутка, или необдуманное желание, — и все будет поправлено.
— Скажи мне, что ты все, все понимаешь, что ты входишь в мое положение.
Она, побледнев, встала. Рот ее судорожно искривился, глаза сузились и остро блеснули.
— Ты оскорбляешь меня! — крикнула она. — Это не шутки. Довольно игры в прятки. Все равно, цветы моей любви к тебе давно убиты морозом, но если ты хочешь сохранить хоть листья, хоть корни, наконец, то ты должен прекратить эту комедию.
— Комедию, Лида?
— Да, пошлую комедию, водевиль, фарс с переодеванием… все, что хочешь. Ты обязан это прекратить. Иначе… иначе я больше не ручаюсь за себя. Я тебя попрошу меня оставить… Я ненавижу тебя…
Она посмотрела на него острым, страдающим взглядом, и он понял, что она действительно переживает. Невыносимую муку. Она была существом совершенно какой-то другой, непонятной, чуждой ему расы… да, именно — расы, для объяснения с которой у него не было ни языка, ни какой-либо другой возможности понять друг друга.
— Я тебя любила и, может быть, еще люблю… Но я тебе принесу жертву: я вырву ногтями из себя это чувство… Я тебя освобожу от себя. Я тебя забуду, успокоюсь и даже ничего не сделаю с собой… Даю слово… Я все, все сделаю для тебя… Но и ты… я прошу тебя… уйди честно… Вот сейчас уйди — и все. Пощади же меня.
Она смотрела на него такими полными сознания своей внутренней правоты, жалкими, умоляющими глазами.
— Лида! — позвал он ее сдавленным голосом, превозмогая рыдания.
— Иван! — ответила она, продолжая страдальчески глядеть на него, и решительно помотала головой, давая этим знать, что она не согласна ни на какие уступки.
Он выбежал из ее комнаты, наткнулся в гостиной на Петра Васильевича, молча протянул ему руку и, не отвечая на вопросы, чтобы окончательно не разрыдаться, тут же, наскоро оделся в передней и бросился, рыдая, на улицу.