От полноты чувств Ченцов стал даже говорить дяде "ты" вместо "вы".
- Никакого нет тут добра, никакого! - все несвязней и несвязней бормотал Марфин. - Денежные раны не смертельны... нисколько... никому!..
- Как не смертельны!.. Это ты такой бессребреник, а разве много таких людей!.. - говорил Ченцов.
- Много, много! - перебил его Марфин. - Деньги давать легче, чем брать их, - это я понимаю!..
- Ты-то, я знаю, что понимаешь!
Разговор затем на несколько минут приостановился; в Ченцове тоже происходила борьба: взять деньги ему казалось на этот раз подло, а не взять - значило лишить себя возможности существовать так, как он привык существовать. С ним, впрочем, постоянно встречалось в жизни нечто подобное. Всякий раз, делая что-нибудь, по его мнению, неладное, Ченцов чувствовал к себе отвращение и в то же время всегда выбирал это неладное.
- Эх, - вздохнул он, - делать, видно, нечего, надо брать; но только вот что, дядя!.. Вот тебе моя клятва, что я никогда не позволю себе шутить над тобою.
- И не позволяй, не позволяй! - сказал ему на это Марфин, погрозив пальцем.
- Не позволю, дядя, - успокоил его Ченцов, небрежно скомкав денежную пачку и суя ее в карман. - А если бы такое желание и явилось у меня, так я скрою его и задушу в себе, - присовокупил он.
- Ни-ни-ни! - возбранил ему Марфин. - Душевные недуги, как и физические, лечатся легче, когда они явны, и я прошу и требую от тебя быть со мною откровенным.
- Не могу, дядя, очень уж я скверен и развратен!.. Передо мной давно и очень ясно зияет пропасть, в которую я - и, вероятно, невдолге - кувырнусь со всей головой, как Дон-Жуан с статуей командора.
- Вздор, вздор! - бормотал Марфин. - Отчаяние для каждого человека унизительно.
- Что делать, дядя, если впереди у меня ничего другого нет! Прощай!
- Опять тебе повторяю: отчаяние недостойно христианина! - объяснил ему еще раз Марфин.
Но Ченцов ему на это ничего не ответил и быстро ушел, хлопнув сильно дверью.
Оставшись один, Марфин впал в смущенное и глубокое раздумье: голос его сердца говорил ему, что в племяннике не совсем погасли искры добродетели и изящных душевных качеств; но как их раздуть в очищающее пламя, - Егор Егорыч не мог придумать. Он хорошо понимал, что в Ченцове сильно бушевали грубые, плотские страсти, а кроме того, и разум его был омрачен мелкими житейскими софизмами. Придумав и отменив множество способов к исцелению во тьме ходящего родственника, Егор Егорыч пришел наконец к заключению, что веревки его разума коротки для такого дела, и что это надобно возложить на бесконечное милосердие провидения, еже вся содевает и еже вся весть. Успокоившись на сем решении, он мыслями своими обратился на более приятный и отрадный предмет: в далеко еще не остывшем сердце его, как мы знаем, жила любовь к Людмиле, старшей дочери адмиральши. Надежды влюбленного полустарика в этом случае, подобно некогда питаемым чаяниям касательно Валериана, заходили далеко. Егор Егорыч мечтал устроить душу Людмилы по строгим правилам масонской морали, чего, казалось ему, он и достигнул в некоторой степени; но, говоря по правде, им ничего тут, ни на йоту не было достигнуто. Не ограничиваясь этими бескорыстными планами, Егор Егорыч надеялся, что Людмила согласится сделаться его женою и пойдет с ним рука об руку в земной юдоли. С последнею целью им и начато было вышесказанное письмо, которое он окончил так:
"До каких высоких градусов достигает во мне самомнение, являет пример сему то, что я решаюсь послать к Вам прилагаемые в сем пакете белые женские перчатки. По статутам нашего ордена, мы можем передать их лишь той женщине, которую больше всех почитаем. Вас я паче всех женщин почитаю и прошу Вашей руки и сердца. Письмо мое Вы немедля покажите вашей матери, и чтобы оно ни минуты не было для нее тайно. Мать есть второе наше я. В случае, если ответ Ваш будет мне неблагоприятен, не передавайте оного сами, ибо Вы, может быть, постараетесь смягчить его и поумалить мое безумие, но пусть мне скажет его Ваша мать со всей строгостью и суровостью, к какой только способна ее кроткая душа, и да будет мне сие - говорю это, как говорил бы на исповеди в поучение и назидание.
Покорный Вам и радеющий об Вас Firma rupes*".
______________
* Твердая скала (лат.).
Подписанное Егором Егорычем имя было его масонский псевдоним, который он еще прежде открыл Людмиле. Положив свое послание вместе с белыми женскими перчатками в большой непроницаемый конверт, он кликнул своего камердинера. Тот вошел.
- Поди, отвези это письмо... к Людмиле Николаевне... и отдай его ей в руки, - проговорил Егор Егорыч с расстановкой и покраснев в лице до ушей.
- Слушаю-с! - отвечал покорно Антип Ильич; но Марфину почуялись в этом ответе какие-то неодобряющие звуки, тем более, что старик, произнеся слово: слушаю-с, о чем-то тотчас же вздохнул.
"Если не он сам сознательно, то душа его, верно, печалится обо мне", подумал Марфин и ждал, не скажет ли ему еще чего-нибудь Антип Ильич, и тот действительно сказал:
- Ей самой - вы говорите - надо в руки передать?
- Ей! - ответил ему с усилием над собой Марфин.
Но Антип Ильич этим не удовольствовался и снова спросил:
- А если я их не увижу и горничная ихняя выйдет ко мне, то отдавать ли ей?
На лбу Марфина выступал уже холодный пот.
- Отдай и горничной! - разрешил он, махнув мысленно рукой на все, что из того бы ни вышло.
Антип Ильич, опять о чем-то вздохнув, неторопливо повернулся и пошел.
"Сами ангелы божий внушают этому старику скорбеть о моем безумии!.." подумал Марфин и вслух проговорил:
- Ты вели себе заложить лошадь.
- Зачем? И пешком дойду, - возразил было Антип Ильич, зная, что барин очень скуп на лошадей; но на этот раз вышло не то.
- Пожалуйста, поезжай, а не пешком иди! - почти умоляющим голосом воскликнул тот.
Егору Егорычу очень хотелось поскорее узнать, что велит ему сказать Людмила, и у него даже была маленькая надежда, не напишет ли она ему письмо.
- Хорошо, лошадь заложат, коли вы приказываете! - отвечал, по-видимому, совершенно флегматически Антип Ильич; но Марфину снова послышалось в ответе старика неудовольствие.
IV
Дом Рыжовых отстоял недалеко от гостиницы Архипова. Ченцов, имевший обыкновение ничего и никого не щадить для красного словца, давно прозвал этот дом за его наружность и за образ жизни, который вели в нем его владельцы, хаотическим домом. Он уверял, что Марфин потому так и любит бывать у Рыжовых, что ему у них все напоминает первобытный хаос, когда земля была еще неустроена, и когда только что сотворенные люди были совершенно чисты, хоть уже и обнаруживали некоторое поползновение к грешку. Во всей этой иронии его была некоторая доля правды: самый дом представлял почти развалину; на его крыше и стенах краска слупилась и слезла; во многих окнах виднелись разбитые и лопнувшие стекла; паркет внутри дома покосился и растрескался; в некоторых комнатах существовала жара невыносимая, а в других - холод непомерный. По большей части часов еще с четырех утра в нем появлялся огонек: это значило, что адмиральша собиралась к заутрени, и ее в этом случае всегда сопровождала Сусанна. Часов с семи начиналось ставление самоваров и нагревание утюгов для разглаживания барышниных юбок, кофточек, воротничков. Завтрак тянулся часов до двух, потому что адмиральша и Сусанна пили чай часу в девятом; Муза - в десять часов и затем сейчас же садилась играть на фортепьяно; а Людмила хоть и не спала, но нежилась в постели почти до полудня, строя в своем воображении всевозможные воздушные замки. Между тем горничные - и все, надобно сказать, молоденькие и хорошенькие беспрестанно перебегали из людской в дом и из дому в людскую, хихикая и перебраниваясь с чужими лакеями и форейторами, производившими еще спозаранку набег к Рыжовым. Благодаря такой свободе нравов некоторые из горничных, более неосторожные, делались в известном положении, что всегда причиняло большое беспокойство старой адмиральше. Тщательно скрывая от дочерей положение несчастной горничной, она спешила ее отправить в деревню, и при этом не только что не бранила бедняжку, а, напротив, утешала, просила не падать духом и беречь себя и своего будущего ребенка, а сама между тем приходила в крайнее удивление и восклицала: "Этого я от Аннушки (или Паши какой-нибудь) никак не ожидала, никак!" Вообще Юлия Матвеевна все житейские неприятности - а у нее их было немало - встречала с совершенно искренним недоумением. "Что хотите, я этого не думала!.. В голову даже не приходило!" - повторяла она многократно, словно будто бы была молоденькая смольнянка, только что впервые открывшая глаза на божий мир и на то, что в нем творится. Молодые люди ездили к Рыжовым всегда гурьбой и во всякий час дня - поутру, после обеда, вечером. Старуха-адмиральша и все ее дочери встречали обыкновенно этих, иногда очень запоздавших, посетителей, радушно, и барышни сейчас же затевали с ними или танцы, или разные petits jeux*, а на святках так и жмурки, причем Сусанна краснела донельзя и больше всего остерегалась, чтобы как-нибудь до нее не дотронулся неосторожно кто-либо из молодых людей; а тем временем повар Рыжовых, бывший постоянно к вечеру пьян, бежал в погребок и мясные лавки, выпрашивал там, по большей части в долг, вина и провизии и принимался стряпать ужин. Озлоблению его при этом пределов не было: проклиная бар своих и гостей ихних, он подливал, иногда по неимению, а иногда и из досады, в котлеты, вместо масла, воды; жареное или не дожаривал или совсем пережаривал; в сбитые сливки - вероятно, для скорости изготовления - подбавлял немного мыла; но, несмотря на то, ужин и подаваемое к нему отвратительное вино уничтожались дочиста.