Я ловила каждое слово, чувствуя, как они впиваются под кожу, как занозы из чертополоха. Его истории о герцогине Тейрин, упавшей в обморок от письма, пропитанного горьким померанцем, пахли правдой. Но за этим сквозила иная правда — та, что дед сам поднес факел к фитилю её безумия. Помню, как маркиз Лонгвиль, вдыхая аромат белых лилий, подписывал дарственную, не замечая, как чернильницу ему подменили на склянку с настоем мака. «Ароматы — это ключи к заброшенным чертогам души, — усмехался Брандт, поправляя галстук с брошью в виде скорпиона. — И я научился отпирать их беззвучно».
Первый «Аромат Покорности» появился совершенно случайно, но он не подошел для работы которой был предназначен. Граф попросил меня переделать и я с энтузиазмом взялась за дело. Первая версия вырвалась из реторты с шипением разъяренной змеи, заполнив мастерскую дымом горящей смолы. Я помню, как дед вошел, сморщив нос, — его трость с волчьим набалдашником простучала по полу ритм разочарования. «Это воняет, как логово контрабандистов, — бросил он, поворачиваясь к двери. — Ты хочешь, чтобы нас вышвырнули из дворца?»
Но я не сдавалась. По ночам, когда совы за окном выкликали тайны мертвых, я смешивала эссенции, словно собирая мозаику из ядовитых осколков. Лаванда, выжатая до слез, шептала о лугах, которых я не видела. Горький миндаль, пахнущий цианидом и горьким шоколадом, напоминал о пирах аристократов — тех, что заканчивались хохотом и кинжалами в спину. А потом янтарь — густой, душный, как объятия утопленника, — обволакивал всё, пряча клыки в бархат.
Когда дед вдохнул финальный вариант, время свернулось в туго натянутую струну. Его пальцы сжали подлокотники, белые от напряжения. «Теперь они будут… благодарны», — прошептал он, и в глазах вспыхнул тот самый огонь, что горел в день, когда священнослужитель сообщил о моём даре. В груди расцвела ядовитая орхидея гордости — он видел во мне не маленькую девочку, а продолжательницу рода.
Но за торжеством пряталась тень. Его слова о «благе для людей» звенели фальшью, как поддельные монеты. Иногда, смешивая эссенции, я ловила запах сосновой смолы — точь-в-точь как на отцовских руках после охоты. Или звук материного смеха, растворенный в шепоте дождя. Они умерли слишком внезапно. Слишком… удобно. Но я упорно гнала эти мысли прочь, предпочитая слышать лишь слова похвалы от деда.
Вскоре граф погрузился в государственные дела, а я — в новые эксперименты. Мастерская превратилась в мой кокон: столы, заваленные кристальными дистилляторами, пергаменты с формулами, пахнущими безумием, и Муся — моя пушистая тиранша, взиравшая на мир с высоты книжных стеллажей. Её четный хвост обрушивался на любой флакон, осмелившийся стоять не на своём месте. «Угробишь печень этими парами», — ворчала бы она, будь человеком. Но кошки мудрее: они молчат и наблюдают.
В эту ночь аромат фиалкового корня еще вился в моих локонах, когда тени за свинцовыми стеклами вдруг задвигались иначе – резко, целеустремленно. Последнее, что запечатлела память – ледяное дыхание ночи, прокрадывающееся сквозь щель рамы, и... мятную ноту, кричаще-яркую, как дешевые духи содержанок. Странно. В рецептах этого дня мяты не значилось.
Пробуждение вышло болезненным: колючая пеньковая веревка впивалась в запястья, запах сырой древесины смешивался с кислым потом страха. Где-то за дверью с металлическим скрежетом двигались засовы. Сердце выбивало ритм шаманского барабана, но разум, закаленный годами работы с зельями, выдавил из себя: «Дыши. Анализируй».
— Двуногие идиоты, — прозвучало сверху. Муся, восседающая на заплесневелом тюфяке, вылизывала лапу с видом императрицы, случайно заглянувшей в свинарник. — Ты пахнешь страхом. Отвратительно.
— Всегда рада твоей поддержке, — процедила я, пытаясь ослабить узлы трением о ножку стула. — Может, вместо критики поможешь?
Она фыркнула, издав звук, средний между чиханием и бранью, но всё же спрыгнула вниз. Ее зубы – миниатюрные кинжалы – принялись методично перекусывать веревки. С каждым щелчком я ловила себя на парадоксальной мысли: эта бестия, ненавидящая мои эксперименты, оказалась вернее любых охранников.