Выбрать главу

— Корни дуба сильны, но они же делают его пленником земли, — говаривал отец, его голос, низкий как гул подземных вод, всё ещё звенел в памяти. — Зверь в груди рвётся к новым горизонтам! Разве можно считать свободным того, кто двадцать зим кряду дышит пылью одних и тех же троп?

Я тяжело вздохнула, понимая, что мне этого не понять, ведь у меня нет зверя. Видимо, я пошла в маму, которая была человеком. Маленькая, хрупкая голубоглазая блондинка, она казалась совсем девочкой рядом со своим высоким, широкоплечим и темноволосым мужем.

Я сжала в кулаке материнский кулон — единственную нить, связывающую с прошлым. Изящные линии которого сплетались в загадочный узор – два меча скрещенных над волчьим черепом - казавшийся живым под подушечкой пальца. Соседки шептались, будто этот амулет светился в ночь, когда отец привел маму — измождённую, в рваном платье цвета увядшей сирени, но с гордо поднятым подбородком. Сейчас их голоса звучали в памяти чётче, чем шум дождя: «Полукровка... Слабая... Не от мира сего...»

Моя рука сама собой потянулась к зеркальному осколку на стене, где отражалась пара, голубых словно безоблачное небо, глаз. От отца мне достались лишь звериная чуткость ноздрей, вздрагивающих от запаха грозы за три дня до её прихода, да упрямый завиток каштановых волос, не поддающийся расчёске. Остальное — хрупкое телосложение, неспособное удержать облик зверя, бледная кожа, покрывающаяся синяками от прикосновения веток — было маминым наследием.

Громкий стук в дверь врезался в тишину, как топор в сосновую кору. Сердце забилось в такт дождевым каплям, когда я узнала тяжёлые шаги за порогом. Грим вошёл, неся с собой запах мокрой волчьей шкуры и горькой полыни. Его грива седых волос казалась тяжелее обычного, а морщины на лице глубже — словно само время согнуло плечи вожака.

— Айрин, — его голос прозвучал, как скрип старого дуба. — Совет... — Он запнулся, воздух наполнился тревожной тишиной, прерываемой лишь шёпотом дождя.

Мне вдруг захотелось убежать — туда, где ещё пахло отцом на деревянной скамье, где мать напевала песни, заплетая мне косы. Но ноги приросли к полу, словно пустили корни в сырую землю.

— ...изгнать тебя из стаи. — Слова упали каменными глыбами, похоронив под обломками последние надежды.

Губы сами сложились в вопрос, который уже не имел смысла:

— Но... почему?

Грим отвернулся к дымящемуся очагу, где когда-то мама варила лесные травы. Его тень плясала на стене, повторяя движения давно угасшего пламени.

— Ты не зверь, — произнёс он, каждый звук резал кожу. — Твои раны кровоточат неделями. Нюх волчонка, да и тот... — Жесткая гримаса исказила лицо. — Стая не может тащить мёртвый груз.

Кулон впился в ладонь, напоминая о материных руках — таких же хрупких, но умевших удержать отца в человеческом облике, когда лунная лихорадка сводила его с ума. Отец... Его смех, громкий как весенний гром, его умение читать следы на снегу лучше любых книг. Во мне не осталось ничего, кроме этого проклятого нюха, что сейчас улавливал запах стыда.

— Дорога к новым землям опасна, — продолжал Грим, протягивая узелок, от которого пахло сушёной олениной и прелыми листьями. — Люди... — Он произнёс это слово как проклятие, — примут тебя за свою.

Я взяла свёрток, ощутив под тканью очертания отцовского кинжала — тайный подарок, о котором старейшины не узнают. Грим избегал моего взгляда, его когтистая рука дрожала, выписывая в воздухе невидимые руны раскаяния.

Когда дверь захлопнулась за широкой спиной, я упала на колени, вдавливая ладони в холодный пол. Здесь, в этом углу, мама пела колыбельные. Там, у очага, отец учил различать запахи дождя и следы оленя. Теперь лишь эхо их голосов витало меж гниющих брёвен.

Сумка собралась сама собой — платье из крапивного полотна сотканного мамой, пучок целебных трав, горсть лесных орехов. Последней я положила заветный кулон, чья холодная гладь внезапно обожгла кожу. За порогом ждала тропа, убегающая в чащу, как змея под капюшоном тумана.