Очередное доигрывание было назначено на 14 августа, однако мастер был очень слаб, болезнь его обострилась, и врач играть ему запретил. Организаторы с запретом согласились, не возражала и газета. Было решено, что 14 августа мастер сделает всего один ход, после чего в матче будет устроен перерыв.
Когда противники сели за доску, каждый из них потянул к себе свою чашу с камнями и поставил возле себя. Видно было, что чаша для мастера тяжеловата. Противники принялись восстанавливать позицию: каждый делал тот ход, который был в партии. Казалось, камень вот-вот выпадет из рук мастера, но постепенно его движения стали увереннее, а стук камней — громче.
Сюсай думал над своим ходом 33 минуты, причем за все это время ни разу не пошевелился. Мастер должен был его записать, и на этом сегодняшнее доигрывание заканчивалось, но неожиданно он сказал:
— Поиграем еще немного.
Видно, почувствовал себя лучше. Организаторы засуетились, посовещались и решили, что поступить надо согласно договоренности, то есть ограничиться одним ходом.
— Ну что ж… — Мастер записал сотый ход и долго смотрел на доску.
— Большое спасибо, сэнсэй. Вам надо поберечь себя… — сказал Отакэ. Сюсай лишь хмыкнул, вместо него слова благодарности произнесла его жена.
— Ровно сто ходов… А какой по счету игровой день сегодня? — спросил Отакэ у девушки-секретаря. — Десятый, говорите? Два раза в Токио, восемь раз в Хаконэ? За десять дней сто ходов… Выходит, в среднем по десять ходов в день.
Позже, заглянув к Сюсаю, я увидел, что он сидит молча и не отрываясь смотрит в сад, на небо.
Из гостиницы в Хаконэ мастер должен был сразу ехать в больницу Святого Луки, но говорили, что ему еще два-три дня нельзя ехать поездом.
28
С конца июля моя семья перебралась на дачу в Каруидзава, и мне пришлось ездить туда-сюда: то в Хаконэ, то в Каруидзава. Дорога в один конец занимала семь часов, приходилось уезжать с дачи накануне игрового дня. Отложенный ход записывали вечером, поэтому перед отъездом на дачу я ночевал в Хаконэ или в Токио. Все вместе занимало три дня, и, пока партию играли каждый пятый день, я мог провести с семьей два дня, после чего снова трогался в путь. Может показаться, что писать репортаж легче там, где идет игра; да и лето было дождливым, и усталость чувствовалась. Тем не менее после каждого игрового дня я наскоро ужинал и уезжал.
Я не мог писать ни о мастере, ни об Отакэ, находясь с ними в одной гостинице и даже в одном городке, поэтому я спускался из Хаконэ в Мияносита или в Тоноса-ва и ночевал там. Если бы я писал репортаж о матче рядом с ними, на следующий день мне было бы как-то неловко смотреть в их лица. Я работал на газету, которая организовала этот матч, и чтобы поддерживать интерес читателей, приходилось прибегать к различного рода уловкам. Любителям не понять всех тонкостей в партии профессионалов высокого класса. И вот для того, чтобы растянуть описание одного матча на шестьдесят-семьдесят выпусков, мне приходилось переносить «центр тяжести» на внешность партнеров, на каждый их шаг, каждый жест. Я следил не столько за партией, сколько за играющими. Ведь это они были главными персонами, а все организаторы, включая меня, всего лишь их слугами! Чтобы как следует осветить игру, в которой для любителя остается много неясного, необходимо испытывать чувство преклонения перед ее участниками. К партии у меня был не просто интерес, я восхищался ею как произведением искусства, и этим объясняется мое отношение к мастеру.
В тот день, когда из-за его болезни партию прервали, я уехал в Каруидзава в самом подавленном настроении. На вокзале Уэно я сел в поезд и забросил вещи в багажную сетку, как вдруг за пять-шесть скамей от меня поднялся высокий иностранец и подошел ко мне.
— Извините, это у вас доска для го?
— Да, как вы догадались?
— У меня есть такая. Отличное изобретение. Моя доска была сделана из металлического листа, к которому прилипали снабженные крохотными магнитиками камни — на такой доске очень удобно играть в поезде. Однако в сложенном виде распознать в ней доску для го было нелегко. Я чуть-чуть привстал.
— Сыграем партию? Го — очень интересная и занимательная игра, — обратился ко мне иностранец. Американец, но прилично говорит по-японски.
— У меня тринадцатый кю, — четко проговорил он, словно предъявляя счет. Доску он положил себе на колени. Так было удобнее — он был выше меня.
Я дал ему шесть камней форы. Он рассказал, что учился играть в Ассоциации го и ему доводилось играть кое с кем из японских знаменитостей. Формы он знал неплохо, но ходы делал поспешные и пустые. Поражения, казалось, нисколько его не волновали. Проиграв партию, он как ни в чем не бывало убирал камни с таким видом, словно не очень-то и старался. Американец выкладывал на доске заученные формы, получал отличные позиции, разыгрывал прекрасные дебюты, но у него начисто отсутствовал боевой дух. Стоило мне чуть-чуть нажать или сделать неожиданный ход, как все его построения бессильно разваливались, рассыпались. Все это напоминало попытки удержаться на ногах нетвердо стоящего человека — от этого я даже стал казаться себе каким-то агрессивным. Дело было не в силе или слабости игры, нет, — в ней начисто отсутствовало какое бы то ни было противодействие, не было напряжения. Японец, как бы плохо он ни играл, все равно проявляет упорство; в японце никогда не ощущаешь такой вот немощи. Мой противник начисто был лишен духа борьбы. Мне показалось даже, что мы принадлежим к разным племенам.