— Но как тут воруют? — спросил мастер.
— Думаю, это возчики, под доглядом Прошки и при его потачке. Грузят больше, чем отчитываются.
— Так почему же вы его не уволите?
— Легко сказать, голубчик. Уволю — и завод придется закрыть. Он превосходно знает техническую сторону дела — как мало кто, брат говорил. Сказать вам откровенно, я вовсе не хочу его ловить на воровстве. Как человек верующий, я хочу его от воровства уберечь. Оно ведь не только милостивей, но и разумней, как вы полагаете? Нет, давайте уж так и устроимся, как я говорю. Берите эту комнату над конюшней, Яков Иванович. Она ваша, и не надо платить ни единой копейки.
Он так и не спросил у Якова документы — ни вида на жительство, ничего, — и Яков с тяжелой душой принял предложение. На одну летучую минутку снова подумалось, не сказать ли, что он еврей, — просто спокойно оповестить Якова Максимовича: «Ну вот, такая история, вам надобно знать. Вы говорите, я вам понравился; знаете ли, я честный рабочий, не хочу зря тратить хозяйское время, так может вас и не удивит, когда я вам скажу что я родился евреем и по этой причине не могу жить на этом участке». Но разве такое мыслимо! Предположим даже — фантастическое предположение! — Николай Максимович, со своим двуглавым орлом и так далее, пропустил бы это признание мимо ушей ради своей корысти, но Лукьяновский все-таки, за редким исключением, не для евреев, и если откроется, что бедный мастер здесь живет, у него будут серьезные неприятности. Чересчур все было сложно. Первую неделю Яков то и дело собирался уйти, бежать подальше от этого места, но он остался, потому что Аарон Латке ему сказал, что в одной печатне на Подоле можно купить любой фальшивый документ, и не очень задорого, и хотя от одной мысли о приобретении подобной бумаги он покрывался холодным потом, все-таки он решил взять это на заметку.
Когда Прошко принес Якову докладную в то утро, когда он следил за погрузкой, сердце у мастера громко бухнуло при виде ложных цифр, но он известил десятника, что Николай Максимович поручил ему ночью присутствовать при погрузке, и коль скоро такова его обязанность, он отныне будет ее исполнять. Прошко, дюжий мужик с косматой бородой, в высоких резиновых сапогах, заляпанных рыжей глиной, и грязном кожаном длинном фартуке, уткнул в мастера свои острые глазки.
— Ты как думал, что ночью в телегах деется? Возчики на коленках своих матерей е…т?
— Что делается, то делается, — вспыхнул Яков, — но число кирпичей, которые погружены ночью, и это число на бумаге не сходятся, уж вы меня извините за такие слова.
Потом он подумал, что следовало сказать это иначе, но как вы иначе скажете вору?
— А ты откуда знаешь, сколько кирпичей гружено?
— Я стоял рядом с бараком и считал, согласно поручению Николая Максимовича. Короче, я делал, как он сказал.
Голос у него осип от волнения, будто кирпичи принадлежали ему, хотя, странное дело, они принадлежали русскому юдофобу.
— Плохо, выходит, счел, — сказал Прошко. — Столько и погрузили. — Он ткнул толстым пальцем в бумагу на столе. — Слышь-ка, друг, собака, когда нос в говно сунет, он у ней грязный делается. Длинный у тебя нос, Дологушев. Не веришь — в зеркало глянь. У кого нос такой, должен получше смотреть, куда с ним соваться.
Он ушел из барака, но после обеда вернулся.
— Как у тебя насчет бумаг, — спросил он, — отметился уже? Нет — так давай их сюда, я проштемпелюю в полиции.
— Премного обязан, — сказал Яков, — но с этим все улажено. Николай Максимович сам озаботился. Так что вы не извольте беспокоиться.
— Скажи, Дологушев, — спросил Прошко, — почему ты по-русски словно турок какой говоришь?
— А если я турок? — Мастер криво усмехнулся.
— Не больно спеши, а то встречный ветер подымешь. — И Прошко, подняв ногу, громко пернул.
Якову стало так тошно, он даже не мог ужинать. Не гожусь я в надсмотрщики, думал он. Для гоя это работа.
Однако он делал все, как ему было велено. Являлся в барак спозаранок, в четыре часа, мерз и считал кирпичи. И, поглядев днем в барачное оконце, увидев, что грузят, он выходил наружу следить. Он делал это открыто, остерегая воров от воровства. И никто не заговаривал с ним, разве возчик вдруг застынет и на него уставится.
Прошко уже не являлся ежеутренне с докладными, Яков их сам составлял. Канцелярщина оказалась не таким мудреным делом, как он опасался, он вник в систему да и работы было не так уж много. Раз в неделю утром Николай Максимович, мрачнее тучи, приезжал в санях за счетами и наличными, чтобы их отнести в банк, а месяц спустя Яков получил от него длинное благодарственное письмо. «Работа ваша прилежна и плодотворна, как я и предвидел, и я по-прежнему вас облекаю полнейшим моим доверием. Зинаида Николаевна вам кланяется. Она тоже восхищена вашей работой». Больше никто, однако, не восхищался. Ни возчики, ни подносчики не глядели в его сторону, даже когда он с ними заговорит. Рихтер, толстомордый немец, плевал в снег при его приближении, а Сердюк, пропахший сеном и конским потом длинный хохол, смотрел на него, тяжело пыхтя. Прошко, проходя мимо мастера по двору, бормотал: «Шпион поганый!» Яков делал вид, что не слышит. Как бы он взвился, если бы услышал «еврей»?