Выбрать главу

Но без средств — куда вы поедете? И мы никуда не ехали. Уже почти шесть лет мы с ней прожили, а у нас не было детей. Я молчал, я ничего не говорил, но в душе тосковал. Кому я мог посмотреть в глаза? Рейзл тоже места себе не находила. Все сваливала на свои грехи. Может быть, на мои. Снова принялась, в огромном своем парике, бегать по раввинам, но они ничем ей не сумели помочь, ни в нашем городе, ни в других. Она и колдовство пробовала, и заклятия. Читала Писание, пила зелья, настоенные на рыбе и кроликах. А я в эти штуки не верю. Так или иначе, как и следовало ожидать, все оставалось по-прежнему. «И за что только Б-г меня проклял?» — она плакала. «При чем тут Б-г?» — я говорил. Она с ума сходила. «Неужели я буду, как папаша, вечно не иметь ничего? Иметь даже меньше, чем папаша?» К тому времени я уже немного устал от этой вечной бури. Она носилась туда-сюда, она плакала, кляла свою жизнь. Я меньше говорил и больше читал, хоть книги не приносят ни копейки, разве что их продашь. Я даже подумывал, не повезти ли ее к знаменитому доктору в Киев, но кто даст мне на это деньги? И все оставалось по-прежнему. Она оставалась бесплодной, я оставался нищим. Каждый день она просила меня — уедем отсюда, и счастье к нам повернется. «Уехать? — я говорил. — А на какие коврижки?» И еще я говорил: «Очень к папаше твому счастье повернулось». И она смотрела на меня с ненавистью. Я стал уходить из дому. Если вернусь ночью, сплю на кухне. Я чувствовал — еще немного, и о ней начнут болтать по шинкам. А она вот взяла и уехала. Как-то открываю дверь — в доме никого. Сначала я ее проклинал, как в Библии кто-то проклинал блудных жен: «Дай им, Г-споди: что ты дашь им? дай им утробу нерождающую и сухие сосцы».[20] А теперь я так на это смотрю: не то она себе выбрала будущее.

7

Ты ждешь. Минута надежды, тягучие дни безнадежности. Иногда просто ждешь, и нет больше оскорблений. Уходишь в свои мысли, стараешься изгладить из них тюремную камеру. Если повезет, она тает, и полчаса ты проводишь на воле, вне этих дверей и стен и ненависти к тебе. Если не повезет, эти мысли тебя отравляют. Если повезет, ты выходишь отсюда и ты летишь в штетл, и можешь наведаться к другу, а если его не застанешь, посидеть на скамейке у него перед домом. Нюхаешь траву, цветы, поглядываешь на девушек, если случайно они идут мимо тебя по дороге. Можно и поработать, если работа есть. Сегодня вот можно немного поплотничать. Распилишь пахучее дерево, потом из него что-то ладишь. Пришла пора подкрепиться — развязываешь узелок с едой, чем плохо? Насчет еды — главное, слишком на нее не налегать. Крутое яйцо со щепоткой соли — это же объедение. Или еще, например, разрезаешь картофелину — и со сметаной. Или — макаешь хлеб в молоко и сосешь, прежде чем проглотить, и никаких деликатесов не надо. А горячий чай с лимоном, с кусочком сахара! Вечером, по росистой траве, бредешь к лесной опушке. Смотришь на месяц в молочном небе. Вдыхаешь свежий воздух. Разные планы тебя дразнят, у тебя еще все впереди. В конце концов — ты ведь жив и свободен. Пусть ты и не свободен, но ты себя чувствуешь свободным. Что хуже всего в таких мыслях — они уходят, а ты остаешься в камере. Камера — вот тебе весь твой лес и все твое небо.

Яков считал. Высчитывал время, против воли высчитывал. Всякий счет упирается в конец счета, во всяком случае, у человека, который привык к малым цифрам. Сколько раз в своей жизни он досчитал до ста? Кто может считать вечно? — от этого громоздится время. Мастер отдирал от дров щепки. Длинные щепки — месяцы, короткие щепки — дни. День, он сам по себе тяжелая ноша, а в нем же еще часы, и минуты, и спасу нет от них, когда они громоздятся. Когда нечего делать, хуже нет этих тягучих, пустых минут. Будто по несчетным аптечным пузырькам разливаешь пустоту.

В пять утра начинался день, и он никогда не кончался. В ранних сумерках мастер уже лежал на своем сеннике и старался уснуть. Иногда он всю ночь старался. Днем были размеренные подглядывания в глазок и три жутких обыска на его теле. И он собирал золу, и ему растапливали печку. И можно было подметать камеру, и мочиться в парашу, и бродить взад-вперед, пока не начнешь считать; или сидеть за столом и не делать ничего. Еще он ходил за скудной едой и ее съедал. И он старался вспомнить, он старался забыть. И он считал дни; он повторял псалом, который сложил. Еще он следил, как сменяются свет и тьма. Утренняя тьма была не то, что ночью. В утренней тьме была свежесть, и в ней было предчувствие, хотя — что он такое предчувствовал? Ночная тьма была тяжелая и наполнена густыми тенями. Утром все тени таяли, таяли, и оставалась только одна, и на весь день она оставалась в камере. На минуту она уходила, около одиннадцати, так ему представлялось, когда солнечный луч, в те дни, когда было солнце, тронет потрескавшуюся стену в метре над его тюфячком, луч золотого света, и через минуту он исчезает. Однажды Яков поцеловал этот луч. Однажды лизнул языком. Но луч уходил, и темнее падал свет из окна. Если он читал утаенный клочок газеты, тьма была на клочке. Ночь зимой наступала в половине четвертого. Яков клал дрова в печку, и Житняк, как идти за вечерней едой, их поджигал. И Яков ел в темноте или в отсветах пламени сквозь печную полуоткрытую дверцу. Лампы все еще не было, не было свечи. Мастер откладывал в сторону маленькую щепку и взбирался на свой соломенный мешок.