Мастер молчал, он задыхался.
— Вам ясно? — У Грубешова лицо было каменное и потное.
— Я невиновен! — хрипло выкрикнул мастер.
— Не бывает еврей невиновен, тем более ритуальный убийца. Более того, установлено, что вы агент еврейской организации, тайного всемирного правительства, состоящего в преступном сговоре со всемирной сионистской организацией, с союзом Герцля и с русскими масонами. У нас есть также основания полагать, что ваши хозяева стакнулись с англичанами, чтобы с их помощью свергнуть законное русское правительство и самим распоряжаться на нашей земле и помыкать нашим народом. Но и мы не такие уж дураки. Нам ваши цели известны. Читали мы «Протоколы сионских мудрецов», и «Коммунистический Манифест» мы читали, так что понимаем ваши революционные намерения!
— Какой я революционер. Я простой человек. Кто может знать про такие вещи? Я больше по плотницкой части.
— Можете запираться, сколько вам будет угодно, — мы знаем правду! — уже орал Грубешов. — Миром правят евреи, мы на себе чувствуем это ярмо. Да я на себе это чувствую — давление этих мыслей еврейских, этот гнет еврейский. Только заикнешься о преступлениях евреев, и тут же тебя заклеймят черносотенцем, ретроградом, обскурантом. Я ни то, ни другое, ни третье. Я русский патриот! Я люблю нашего русского государя!
Яков горестно оглядывал пачку бумаг на столе.
Грубешов их сгреб и запер в ящике стола.
— Если одумаетесь, дадите мне знать через смотрителя. А до той поры будете вонять у себя в карцере.
Прежде чем его отослать, господин прокурор, с налитым кровью лицом, читая по блокноту, осведомился у заключенного, не родственник ли ему Баал-Шем-Тов или ребе Залман Шнеур из Ляд и не было ли когда в семье у них резника. На все вопросы Яков, уже не в силах унять дрожь, отвечал — нет, и Грубешов усердно помечал каждый ответ.
9Он сидел в тюремной одежде, в темной одиночке, борода спутана, красные глаза, голова горит, и едкий холод ломит ему кости. Снег шипел за окном. Ветер, задувая в разбитое окно, налетал на него хищной птицей, когтил ему руки, голову. Он бегал по камере, видел свое дыхание, колотил себя в грудь, махал руками, бил синие ладони одна о другую, плакал. Он вздыхал, стонал, взывал о помощи к небесам, пока Житняк, нервно прижавшись к глазку, ему не велел умолкнуть. Вечером, когда стражник затопит, мастер сидел у чадящей печи, приоткрыв заслонку, надвинув на уши пальто, и пламя, не грея, играло у него на лице. Только потрескивал и стонал огонь, а вся камера оставалась сырой, черной, влажно-вонючей. И он различал собственный свой гнилой запах в застоялой вони всех тех, кто жил и сгинул в этой гиблой камере.
Мастер часами дрожал в глубокой, неизбывной тоске. Кто бы поверил? Сам царь про него знает. Царь уверен, что он виноват. Царю надо, чтобы его осудили и покарали. Яков представлял себе: они бьются с русским императором. Бьются лицом к лицу, в темноте, бьются, и вот, наконец, Николай себя объявляет ангелом Божиим и поднимается в небеса.
— Фантазии, — бормотал Яков, — очень я ему нужен, и он мне не нужен. Почему они меня не оставят в покое? Что я им сделал такого?
Ох уж это еврейское счастье, просто дурно от него. Смыться из черты оседлости и вмиг угодить в тюрьму! От рождения ходит за ним конь вороной — еврейский кошмар. Это вечное проклятие — быть евреем, что же еще? Его тошнило от их истории, судьбы, кровной вины.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Он ждет.
Снег обернулся дождем.
И ничего.
Только долгая зима кончилась; и нет обвинения.
О перемене погоды он только догадывался. Пришла весна, но она осталась там, снаружи, за решеткой. Он слышал через окно крики ласточек.
Времена года менялись быстрей, чем шло к нему обвинение. Очень уж долго обвинения не было. Он все думал и думал, что должно же оно когда-то прийти, потому так долго его и не было.
Весною пошли проливные дожди. Он слушал, как шелестит дождь; ему нравилось представлять себе всю эту влагу снаружи, но влага в камере была дело другое. Стена, которая выходила во двор, вся взмокла. На цементе, между выступавшими кирпичами, были водяные разводы. С потолка над окном капало, когда уже перестанет дождь. На пол после дождя натекали лужи. Иной раз капало с потолка день за днем. Он ночью не спал и слушал. Вдруг это прекращалось, и он тогда засыпал. А когда снова закапает, снова он просыпался.
Бывало, под гром я спал.
Он стал до того нервный, раздражительный, так угнетен тюрьмой, что боялся за свой рассудок. Сойду с ума — и чего я им тогда на себя наболтаю? Ежедневная тяжелая скука больше всего пугала его. От этой скуки, тоски, он думал, того гляди я рехнусь.