Выбрать главу

— О Господи, — он взмолился, — прости этому несчастному еврею его грехи, и нам прости, что против него согрешили. «Ибо если вы будете прощать людям согрешения их; то простит и вам Отец ваш Небесный. А если не будете прощать людям согрешения их; то и Отец ваш не простит вам согрешений ваших».[27]

— Кого я могу простить?

Священник подполз к мастеру на коленях, хотел поцеловать ему руку, но мастер отдернул руку и отступил в темень.

Священник со стоном, задыхаясь, поднялся на ноги.

— Выслушайте меня, прошу вас, Яков Шепсович, — выдохнул он сипло. — Житняк мне сказал, что вы с душой читали евангелия. А другой ваш стражник, Кожин, мне говорил, что вы запомнили наизусть многие слова истинного Христа. Это чудесный знак, ибо, если вы поняли Христа, вы способны покаяться. И если вы обратитесь в православную веру, гонители ваши принуждены будут пересмотреть свои обвинения и наконец освободить вас, как одного из братьев наших. Верьте мне, никого нет дороже для Господа, чем еврей, понявший свои заблуждения и добровольно обратившийся к истинной вере. Если бы только вы согласились, я тотчас бы начал вас наставлять в православном учении. Смотритель мне это разрешил. Широких взглядов человек.

Мастер молчал.

— Вы здесь? — спросил священник, вглядываясь в темноту. — Где же вы? — крикнул он, нервно моргая. И опять он страшно закашлялся.

Яков стоял неподвижно, в темноте у стола — он покрыл голову талесом, и филактерию для руки он повязал на лоб.

Священник, хрипло кашляя, зажимая платком рот, отпрянул к железной двери, стукнул в нее кулаком. И сразу же дверь открылась, он выскочил.

— Погоди, ты дождешься, — сказал Якову из коридора Житняк.

Скоро в камеру внесли лампу, Якова раздели донага и обыскали — в четвертый раз за день. Старший надзиратель, злобно колотя по матрасу, обнаружил в соломе Новый Завет.

— А это еще откуда? А?

— Небось на кухне кто сунул ему, — сказал Житняк.

Надзиратель отвесил Якову такую затрещину, что тот повалился на пол.

Он отобрал филактерии и Новый Завет Житняка, но утром вернулся и швырнул в Якова пачкой страниц, и они разлетелись по камере. Это были страницы Ветхого Завета, по-еврейски, и Яков их подобрач и бережно сложил. Половины книги не хватало, и на многих страницах были пятна, грязные, бурые — как запекшаяся кровь.

3

Метла березовая совсем развалилась. Он уж столько месяцев ею подметал, и прутья истерлись о каменный пол. Некоторые и вовсе отстали, а ему не давали ничего такого, чтоб их заменить. А потом перетерлась и старая, скреплявшая прутья веревка, и пришел метле конец. Житняк ему не давал ни веревки, ни новых прутьев. Яков просил у него, а он только взял и унес старую метлу.

— Чтоб ты не поранился, Бок, и чтоб больше на другом на ком свои штучки не пробовал. Слышно — бил ты ребеночка бедного, пока нож не всадил ему в сердце.

Мастер меньше теперь говорил со стражниками, и это было не так томительно; сами они совсем к нему не обращались, только командовали грубо, матерились, если замешкается. Без метлы стал рушиться весь его зыбкий распорядок. Он цеплялся за него, но ведь и печки не было, золу собирать не надо, ждать, когда затопят, и на кухню ему теперь не разрешали ходить. Приносили еду в камеру, как раньше. Говорили, будто он воровал на кухне. Новый Завет, например, украл. И еще нож у него «нашли» во время обыска в камере. Так и пришел конец выходам, которых он ждал, бывало, с таким нетерпением два раза на дню.

— Что делать, — говорил смотритель, — мы не можем позволять какому-то еврею нарушать распорядок. Другие заключенные ропщут.

И осталось от всего распорядка только то, что тюремный колокол его будил ни свет ни заря, и дважды в день приносили ему скудную пищу, и омерзительно ежедневно три раза его обыскивали.

Он уже не отмечал время длинными и короткими щепками. Дольше года такой счет не поведешь. Сейчас вот лето, раскаленная камера воняет непереносимо, потеют стены. На них комары, клопы и блохи. Но лучше уж лето; это ужас — вторая зима. А после второй зимы ведь настанет весна, и будет тогда — да, два года тюрьмы. А потом? Время, как степной ветер, задувало в пустое будущее. И ни конца этому, ни края, ни обвинения, ни суда. Ожидание его истомило. Он исхудал, иссох от этой муки ожидания, от того, что его, невиновного, заперли в застенке; и за целый год ничего же не сделано, чтоб его вызволить. И он один, он совсем один. Жара гнетет, точит сырой холод, гложет тоска, потому что все нет и нет обвинения, и не видны ли у него сквозь кожу серые кости?[28] Нервы натянуты до последнего предела, вот-вот они лопнут. Он взывает из самой глубокой своей глубины, как из колодца взывает, но никто не явится, не услышит, не взглянет на него, с ним не поговорит, ни друг, ни чужой человек. И ничего, ничего не меняется, только года его уходят. Судили бы, приговорили, послали в Сибирь, в каторгу — хоть чем-то руки занять. Он расчесывал бороду, волосы, пока не отпали зубья от гребня. И никто не даст ему нового, как ни проси, ни моли; теперь чеши бороду пятерней. Ковыряй как полоумный в носу. Плоть, и все девушки в ней, так и не ставшие женщинами, плоть его искушает, и от этого гадко. И напрасно он пытается соблюсти свою чистоту.