Выбрать главу

И пусть царь выплясывает гопак на своем вощеном паркете. Мне и мертвому на него будет насрать.

2

Вечер. Солнце скатывается за холодные кроны. Черная карета показывается вдалеке (из какого города?), запряженная четверкой вороных. И теряется на Крещатике среди других экипажей, дрожек, телег, подвод, редких автомобилей. Деревья теперь черные. Снова ночь. Кожин беспокойно ходит взад-вперед по коридору. Обычно он то и дело останавливается у двери Якова, у глазка, слушает хриплые вздохи и сам дышит шумно, когда слюнит карандаш и записывает, что сказал во сне Яков. Но нынче, в эту вьюжную ночь, когда снег кружит и насыпает вокруг сугробы, Кожин, часами протопав по коридору мимо двери камеры, зная, что Яков не спит, останавливается и вздыхает в глазок.

— Эх, Бок, ты не думай, будто одного тебя заботы одолели. Навалились на меня, как снег на голову.

Уходит, потом возвращается и рассказывает, что его сын Трофим убил старика, когда грабил дом на Подоле.

— Вот до чего дошло, понимаешь ты.

Долго молчит, потом опять:

— Я с дочкой намаялся, забеременела, а он моих уж лет, и пьяница беспробудный, насилу замуж выдал ее тут за одного, — шептал Кожин в глазок, — а малый, вон он, дом грабить удумал, раньше такое и в башку ему не входило. У меня-то он воровал, что греха таить, а у других никогда, а тут влез в дом у Днепра да и убил старика, который в доме жил. Совсем безвинный такой старик, да и домишко-то хиленький, снаружи видать, ничего там ценного нет, ничего. Тоже ведь и он видел, так зачем же он учинил такое, а, Бок? Что забрал себе в голову, разве что отплатить мне захотел таким горем за всю мою отцовскую любовь? Старик застукал его в доме у себя, схватил за полу и висит на нем, не пускает, а Трофим, со страху будто бы, так он объяснял, и давай его бить по голове кулаком, пока полу-то не выпустил, а уж поздно, кондратий хватил старика, помер. Конец ему пришел. Зашел мой Трофим, можно сказать, на огонек, а пришлось свечку за упокой души засветить, а может, и псалтырь читать над покойником. Приходит домой аж утром, я только разулся после ночной смены, и рассказывает, что учинил. Ну, я снова обулся, и пошли мы с ним в часть, и во всем он признался. И — несколько месяцев уж прошло — судили его и присудили самое наистрожайшее наказание, двадцать лет в Сибири каторжных работ. Идет теперь туда по этапу. Сначала Николаевским мостом они прошли, декабрь уже был, холод страшный, а где теперь идут, Господь один ведает, в такой-то ветер, в пургу такую. Подумать: двадцать лет — целая жизнь.

— Это всего только двадцать лет.

— Теперь не видать мне его, если и доживем мы оба, пока не будет ему пятьдесят два годка, как вот мне теперь.

Бас Кожина раскатывается по камере, он переходит на шепот.

— Я его пытаю, зачем, мол, сделал такое, а он говорит, так, без причины. Слыхал, а, Бок? И ведь я пророчил такой конец ему. Вот как слишком детей-то любить. Одно думаешь, а совсем получается другое. Жизнь, она ж не разбирает, кто достойный, кто нет, и не надейся. Детей, их мать сгубила, разбаловала, совсем без характера женщина. И всегда мне с сыном тяжело было сладить, так она его распустила, и даже думал я одно время, то ли меня, то ли ее он прикончит за всю за мою любовь, ан вон как обернулось, чужого человека убил.

Кожин вздыхает, минутку молчит, потом спрашивает у Якова, не желает ли он цыгарочку.

Яков отказывается. Он глубоко дышит, и стражник слышит стон у него в груди. Цыгарка ему навредит.

— Вот если бы вы на минутку освободили мне ноги, — он шепчет, — совсем затекли.

Кожин говорит, что не имеет права. Молчит у глазка, потом тяжело шепчет:

— Ты не думай, Бок, что твоих я несчастий не понимаю. Жуть одна — видеть человека в цепях, какого ни есть человека, и что ни ночь, запирать ноги ему в колодки, но честно тебе скажу, мне лучше про это не думать. Не думать, как целый день ты в цепях томишься. И так уж мочи моей нет, а на все души не хватит. Ты небось понимаешь мои слова?