Выбрать главу

Валерио понимал, что у брата слишком много причин для печали и что, убеждая его примириться со своим положением, он только заставит его еще острее почувствовать, как сурова его участь, какими она чревата опасностями. Под вечер Валерио решил выйти за съестными припасами и плащом, но, когда он через дверное оконце позвал тюремщика, тот сказал, что приказано не выпускать его, и даже предъявил бумагу с печатью государственной инквизиции — приказ об аресте обоих братьев Дзуккато, хотя и без указания, за какую вину. Горестный крик вырвался из груди Франческо, когда он услышал об этом.

— Это убьет меня! — воскликнул он. — Палачи! Неужели же они не могли расправиться со мной, не терзая моего брата?

— Не жалей меня, — ответил Валерио, — в их воле было не позволить мне проводить дни и ночи подле тебя. Теперь я благодарен им — ведь я не покину тебя больше.

Много дней, много ночей протекло с той поры, а братья Дзуккато все еще ничего не знали о своей судьбе; ничто не приносило облегчения их горю, их тревоге. Стояла невыносимая жара. В Венеции разразилась чума, воздух тюрем был заражен. Франческо лежал на пыльной соломе и, казалось, не испытывал страданий. Время от времени он протягивал руку, подносил к губам оловянную кружку и глотал солоноватую воду. Он был изнурен, пот струился по его щекам; он вытирал пылающее лицо рваной полотняной тряпицей, которую Валерио берег с величайшей заботой и ежедневно стирал, тратя половину своей ничтожной порции воды. Пожалуй, только эту услугу он и мог оказать своему несчастному брату. У Валерио ничего не осталось. Он отдал свой роскошный костюм за подушку, набитую соломой, и полог для брата. Он оставил себе несколько лоскутов, на которых еще блестело золото и вышивка, — они заменили ему одежду. Напрасно пытался Валерио отдать жемчуга, меч и золотую цепь тюремщикам и хоть немного смягчить тяжкий для Франческо режим — стража инквизиции была неподкупна.

Валерио ничем не мог поддержать брата, зато он все время сидел, склонившись над ним. Он был выносливее, весь был поглощен страданиями Франческо и не чувствовал свои собственные муки; то и дело он переворачивал брата, лежавшего на жалкой подстилке, и обмахивал его большим пером, снятым с берета, щупал пульс на его пылающей руке и следил за его угасающим взором. Франческо больше не жаловался. Он потерял надежду. Иногда он на миг выходил из своего угнетенного состояния и пытался улыбнуться брату, сказать что-нибудь ласковое, но сейчас же снова впадал в какое-то страшное оцепенение.

Однажды вечером Валерио, как всегда, сидел на полу, раскаленном от зноя. Отяжелевшая голова Франческо покоилась на его коленях. Безжалостное солнце садилось в море огня и отбрасывало зловещие отблески на багряные стены темницы — казалось, они беспрерывно поглощали и сохраняли навеки пламя пожара. Чума производила все больше и больше опустошений. Оживление и веселый шум блестящей Венеции уступили место молчанию смерти, — его прерывали лишь похоронный колокольный звон да отдаленное пение псалмов: какие-то благочестивые монахи выходили на канал проводить на кладбище лодку, полную трупов. Вдруг на графитный склон скалы, которая почти не пропускала воздуха в раскаленную камеру братьев Дзуккато, опустилась морская касатка. Черная ласточка с кроваво-алой грудкой резко и пронзительно кричала, в ней было что-то дикое и горделивое. Ласточка для Валерио была дурным предзнаменованием: казалось, она была чем-то встревожена. Несколько раз она призывно крикнула, созывая своих запоздалых спутниц, и взвилась в воздух с посвистом, хорошо знакомым венецианцам, — они всегда со страхом внимали крику ласточек. На этот зов птицы-кочевники слетались в ту пору, когда собирались умчаться в другое полушарие. Они улетали все вместе, и небо темнело от многочисленных стай, — в один день они все до единой исчезали. Отлет ласточек был сигналом истинного бедствия.