И тут вдруг они словно по команде обернулись и увидели учителя Митю, стоявшего в нескольких шагах от них.
На красивом лице учителя рисования появилась сладенькая до приторности улыбка:
— А-а!.. Борис Сергеич!.. Ну, а как вы находите рисунки наших пионеров? Не правда ли, среди них есть очень толковые ребята, правда?
Володька почему-то обратил внимание на руки учителя Мити. Огромные медно-красные кисти бывшего кочегара сжимали классный журнал и две половинки серой, запачканной указки.
— Н-н-да! — ответил он как-то задумчиво и виновато, чуть погодя, повторил: — Н-да… — И медленно, устало как-то пошел прочь. Его сгорбленная фигура в коричневом бостоновом костюме вызывала откровенную жалость, но Володька почему-то в последнее время перестал ощущать в своей душе это чувство.
Стараясь как бы сгладить промах Креминского, Прохор глубокомысленно изрек:
— Урби эт обри! Городу и миру, как говорили древние… По-моему, с Митькинскими знаниями по истории далеко не уедешь! Перед университетом придется потеть над учебниками или нанимать репетитора… Это в копеечку родителям выйдет. И зачем только государство тратится на этих заочных историков…
Володька хотел поправить Прохора: следует говорить «Урби эт орби», но на душе у него сделалось совсем тошно, и, ни с кем не прощаясь, он медленно пошел прочь, а вслед ему неслось:
— Зато какой паровозный мастер!
— История — предмет гибкий…
— Лажа, чуваки, чистая лажа…
С Володькиным родителем Лиза сошлась в семнадцать. Валентин поглянулся ей веселым, щедрым — при деньгах всегда, стало быть, виделась перспектива обеспеченной жизни с таким человеком. Летом по деревням с бригадой шабашил — дома колхозникам рубил, коровники строил, а зиму в тепле отсиживался, в столярной мастерской, где делали, рамы оконные, тарные ящики для завода тракторных запчастей.
И родственникам Лизиным Валентин пришелся. Широтой своей привлек, размахом. После шабашки всем непременно подарки: тестю — литру белой и сапоги хромовые, теще — отрез на платье, младшим сестренкам Лизиным — мятных пряников мешок…
Было время, да все вышло. Незаметно, но верно, скосил Валентина алкоголь. Последние годы Лизе казалось, что она не помнит дня, когда Валентин был трезвым. И хотя все вокруг говорили, что вино — яд, страшное зло, она думала, что даже лучше, когда муж пьян, — разговаривает, шутит, играет с детьми, а как очнется, проспится, зверь-человек, к любому пустяку цепляется, грубит…
Лиза в больничной прачечной на машинах казенное белье стирала, а вечерами еще больничные коридоры мыла. Начальник в ее положение вник, находил подработку. Забыл теперь Картошкин про свои шабашки, а если и случалась левая работа, то все туда же и уходило, даже с ее прачечных денег прихватывал, не гнушался.
Соседки насоветовали — подай, дескать, Лиза, на алименты, не для себя ведь, для детей… Послушала. Да только себе дороже вышло. Совсем от Картошкина житья не стало: нанесла она, видите ли, его личности непоправимый моральный урон, даже истопник Брюханов его стыдит, хотя сам двум женщинам алименты платит…
Так вот ее терпение и кончилось. Ушла она жить к начкару Ивану Савельичу.
Трудно сказать, чем привлек ее этот маленький тусклый человечек с крупным землистым лицом? Просто не могла объяснить — и все тут. Может, обхождением особенным? А собственно не столько обхождение было редкое у начкара, сколько голос — мягкий такой, звучный. Когда же Иван Савельич находился в приятном расположении духа, звуки его голоса прямо-таки порхали, не давая ни остановки собеседнику, ни продыху, и казалось, от того, что все вокруг тоже порхает и вертится, вот какой славный голос у Ивана Савельича! Лиза прямо млела, когда его слушала.
Еще же была у начкара удивительная казенная шинель. Замечательная — черная с синим отливом, как крыло воронье. И пуговицы на ней латунные в два ряда — натуральным золотом горят — жуть! Эти пуговицы во сне ей раз приснились — так и горят, так и сверкают… Ах! — и Лиза проснулась…