Выбрать главу

Бобков шагнул следом за ним, причем, как и все остальные, впервые посетившие это жилище, ударился лбом о притолоку, и оказался на кухне. Здесь Володькиными руками поддерживался строгий казарменный уют.

— Н-да-а! — многозначительно сказал Бобков, поочередно заглядывая в две смежные комнаты — горницу, где стояла кроме железной койки деревянная скамейка, куда теперь Валентин Иваныч переложил свое белье, и в комнату Володьки. — Да, — повторил он, усаживаясь рядом с хозяином на скрипучий дерматиновый диван, и неожиданно провалился до самого пола, сыграв полным набором пружин, амортизировавших почему-то очень жестко. — Как говорится в народе, дом без хозяйки — сирота… Жениться бы вам, Валентин Иваныч…

— Сирота, сирота! — горестно согласился Картошкин, пропустив, впрочем, второе замечание Бобкова. — И вы представляете, кто мне больше всех сочувствует? Он! — Валентин Иваныч указал на крашенную коричневой железнодорожной краской дверь, словно сын был там и мог его слышать, и добавил шепотом: — А ведь свободен человек. Мог бы и с матерью жить, мог пойти к деду… Так ведь нет, остался со мной, дрянью пропащей…

Бобков, начавший уставать от затянувшегося общения с Картошкиным, уже подбирал момент для прощания. В записных книжках кайенского журналиста была масса историй лиц опустившихся, и Валентин Иваныч, как тип, вдруг сделался для него пронзительно ясен. И он ушел бы, оставив Картошкина в его «бунгало», как мысленно окрестил Бобков это грустное мужское жилище, если бы на кухне не появилось еще одно лицо — официальное.

Собеседники уже несколько минут сидели в тягостном молчании друг перед другом. Валентин Иваныч, раскопав душевную рану, скорбел натурально и не замечал этого молчания, а Бобков все искал последнее, решительное слово («Что за пустая российская деликатность, когда два едва знакомых человека, уже не знающие о чем им говорить, не могут встать и распрощаться без всяких слов?!») — они вдруг услышали с улицы голос хозяйской дворняжки — отчаянный и злобный. Она защищала картошкинское жилище и готова была скорее лечь на пороге костьми, чем допустить постороннего хотя на шаг. И вот в сенях послышался скрип половиц, падение неизвестного жестяного предмета, и в комнату вошел, низко пригнувшись, участковый Иван Дмитрич.

— Ка-акой дорогой гость! — необыкновенно возбуждаясь, воскликнул Картошкин и, суетясь сверх меры, выставил к порогу табуретку. — Милости прошу!.. Спасибо, хоть органы не забывают!..

— Быстро вы среагировали, — заметил участковый, кивнув Бобкову. — Что ж, материал не терпит?

— Материал-то терпит, — ответил Бобков. — Да вот Валентин Иваныч уж больно колоритная фигура… Недаром же и вы как-то особенно об них заботитесь.

— Да ничего в нем особенного нету! — усмехнулся Иван Дмитрич. — Все в нем проще… Такой вот вопрос, Валентин, что станешь делать, когда все бочки со двора снесешь?

— Стало быть, уже настучали? — сокрушительно качнул головой Картошкин. — Молодцы!.. А кадушка, между прочим, у меня лишний инвентарь на балансе. Ну, подумай, Иван Димитрич: куда мне, в моем положении, с кадушкой? Меньше поклажа. — легче идти вперед!

— Знал бы ты, Валентин, сколько у меня вот с таким лишним инвентарем прошло!? — умиротворительно вздохнул милицейский. — Многие как ты, семьи порушили, кое-кто свободу потерял, жизнь.

— Свобода, свобода! — усмехнулся Картошкин. — Слова-то какие, старший лейтенант, слова! — Он поднял указательный палец, как бы подчеркивая конец фразы.

— Это не слова! — внушительно сказал участковый. — Это все то, что вокруг тебя. Представь: вот это дерево за окном на свободе, а ты…

Все трое посмотрели через кухонное окно на улицу: против картошкинского двора, на другой стороне возвышался мощный раскидистый тополь с обломанными сучьями и корявой бугристой корой.

— Мимо, Иван Димитрич, мимо! — покачал головой Картошкин. — Лично мне свобода не нужна!.. Лучше уж я буду каждый день на работу ходить, планки стругать… Вот, свободен я теперь, с другой стороны, а что мне с ней делать, не знаю? К какому месту ее определить? Может быть, ты, старший лейтенант, скажешь? — Картошкин сардонически ухмыльнулся, но, увидев, что Бобков и милицейский серьезны и слушают его, вновь забрал прежний тон: — Сколько лет со мной Лиза маялась. Уходи, говорил не раз, освободись и меня освободи… Мечтал, несчастный человек: вот-вот вздохну свободно, никому ничего от меня… А теперь? Сижу и смотрю в окно на дерево… Так ведь и тополь не свободен от почвы, на которой растет. Как же я, человек, от всего разом себя отрублю?