Выбрать главу

Лагерная система имела целью угашение этого огня. Узниц сознательно доводили до животного состояния, перед тем как предать их преждевременной смерти. Но эта система не покорила мать Марию и не заставила ее забыть о своем человеческом достоинстве. Что это могло означать, показывает один случай, рассказанный матерью Марией Софии Носович:

"Я ходила между рядами до переклички, чтобы согреться немного. Заговорилась с одной русской и не заметила эсэсовку, которая на полуслове оборвала меня, больно ударив ремнем по лицу. Я договорила начатую фразу по-русски, не глядя на нее. У меня было такое чувство, будто бы ее и нет передо мной".

По мнению С.В. Носович, "не покорность давала ей силу переносить страдание, а цельность и богатство всего ее внутреннего мира". При этом она была убеждена в призрачности зла. "Я часто подозреваю, что ад - здесь на земле, - говорила она в лагере. - За рубежом его нет. Зло вечное не может существовать". Этим она отличалась от тех многих давних заключенных, которые по несколько иным причинам не испытывали ненависти к эсэсовцам и их помощникам. Поведение и тех и других воспринималось, как слишком безобразное, чтобы стать предметом ненависти, поскольку ненависть подразумевает личное отношение. "Человека ненавидят за его "человеческие" свойства, а не за свойства бесчеловечные, - отмечает П. Фрайхов. - Зверь вызывает только страх, отвращение или омерзение". "Поведение эсэсовцев часто производило на нас впечатление нереальности, - подтверждает Е.А. Коген на основании собственного своего опыта в Аушвице. - Мы не могли его понять. Итак, ненависть не испытывалась, а если испытывалась, то кратковременно; оставалось же - презрение, которое мы питали к эсэсовцам".

Некоторое подавление нормального восприятия у заключенных было неизбежным явлением, особенно (для того, чтобы защитить свою личность) на первых порах лагерной жизни. Позже, даже после немногих недель этой жизни, "страдание, болезнь, умирание и смерть людей становились таким привычным явлением [...], что оно уже не имело силы волновать". С.В. Носович раз пожаловалась матери Марии на мертвящее действие такого приспособления, с его особой угрозой личности: "Я как-то сказала ей, что не то что чувствовать что-либо перестаю, а даже сама мысль закончена и остановилась. "Нет, нет, воскликнула матушка, - только непрестанно думайте; в борьбе с сомнениями думайте шире, глубже; не снижайте мысль, а думайте выше земных рамок и условий".

Она сама применяла этот совет на деле, пользуясь даже видом лагерного крематория как средством для ободрения своих товарок по заключению.

Высокие трубы крематория непрерывно извергали клубы дыма, что непрестанно напоминало о нормальном и слишком легко доступном выходе из лагеря: "вверх по трубе". "Когда нас будили в четыре часа утра, первое, что мы видели, это - пламенеющий дым, первое, что мы ощущали, это гарь", писала одна из узниц. "Только здесь над самой трубой клубы дыма мрачны, говорила мать Мария, - а поднявшись ввысь, они превращаются в легкое облако, чтобы затем совсем развеяться в беспредельном пространстве. Так и души наши, оторвавшись от грешной земли, в легком неземном полете уходят в вечность для этой радостной жизни".

"Как-то раз она совершенно спокойно и деловито высчитала, что через пять месяцев, из-за страшного процента смертности, все мы умрем, вспоминала С.В. Носович. - "Все мы там будем", - сказала она, показав на дымящуюся красным пламенем трубу крематория. Я по глупости стала ее успокаивать. Она с изумлением и грустью посмотрела на меня".

Много раньше она писала:

"Мы верим. И вот по силе этой нашей веры мы чувствуем, как смерть перестает быть смертью, как она становится рождением в вечность, как муки земные становятся муками нашего рождения. Иногда мы так чувствуем приближение к нам часа этого благодатного рождения, что и мукам готовы сказать: "Усильтесь, испепелите меня, будьте невыносимыми, скорыми, беспощадными, потому что духовное тело хочет восстать, потому что я хочу родиться в вечность, потому что мне в этой поднебесной утробе тесно, потому что я хочу домой, к Отцу, - и всё готова отдать, и любыми муками заплатить за этот Отчий дом моей вечности".

А в лагере она выразила сходные мысли в словах, которые она просила Е.А. Новикову выучить наизусть и сообщить, если это окажется возможным, Митрополиту Евлогию, о. Сергию Булгакову и Софии Борисовне Пиленко:

"Мое состояние сейчас это то, что у меня полная покорность к страданию, и это то, что должно быть со мною, и что если я умру, в этом я вижу благословение свыше".

Такая покорность смерти насыщала жизнь. По свидетельству одной из бывших узниц: "Мы предвидели смерть каждую минуту, и жизнь, которая могла продолжаться еще лишь неделю или час, становилась очень драгоценной [...], предельно насыщенной и напряженной, освобожденной от всего несущественного и поверхностного. Это проникновение в подлинную жизнь, в философском смысле этого понятия, возвышало личность - несмотря на [...] зверски жестокое отношение к нам - до уровня человеческого или даже сверхчеловеческого. Эта сублимация была тем просветленнее, что она была свободна от страха смерти. Мы были подготовлены к смерти, но при этом мы не делались пассивными или немыми, а наоборот - крепкими и сильными. Смерть была близка и ощутима, но ее уже не боялись. А тому, кто перестал бояться смерти, одному принадлежит жизнь во всей ее полноте и без каких бы то ни было ограничений".

Вначале казалось, что для матери Марии смерть не являлась прямой угрозой. В январе 1944 года до Парижа дошла ее открытка от конца декабря (единственная, полученная от нее из Равенсбрюка): "Я сильна и крепка", писала она по-немецки, сообщая, что много думает о работе, о будущем. Но по-русски она прибавила: "Я стала совсем старухой".

Она берегла силы, как только могла. Женщины старше пятидесяти лет или больные могли избежать тяжелой физической работы в лагере и окрестностях. Мать Мария входила, по меньшей мере, в одну, а иногда и в обе эти категории. Поэтому она некоторое время работала в трикотажной мастерской, где работа, хотя тоже чрезмерно тяжелая, была всё же менее изнурительной, чем та, которая проводилась в окружающих лагерь лесах и болотах, куда посылали большую часть заключенных. Некоторое время она также провела в карантинном блоке, где летом 1943 года заключенные были освобождены от переклички и работы. Однако не всегда удавалось избегнуть каторжных работ. Бывали, например, тяжелые дни, когда с бригадой француженок из своего (27-го) блока ей приходилось укатывать улицы лагеря примитивным каменным катком.

Когда мать Мария освобождалась от работы и переклички, она любила посещать чужие бараки - особенно тридцать первый барак, где помещались узницы из Советского Союза. Многие из ее русских знакомых при первой возможности проникали и к ней. "Одних отправляли работать на заводах приходили на смену другие, - вспоминала Розан Ласкру. - Не знаю, что именно говорила им мать Мария, но она так говорила с ними, что они уходили просветленные". А когда они бывали в подавленном состоянии, мать Мария их утешала: "она обнимала их, как детей". Она особенно ладила с советской молодежью: с ними она вела оживленные беседы о западноевропейской жизни, о русском прошлом и настоящем. Им же она читала Евангелие и толковала его. Когда она в карантинном блоке лежала две недели, больная и беспомощная, драгоценная книга была у нее украдена.

Пища была редкостью и драгоценностью. Высоко ценились самые неаппетитные отбросы, если только они были съедобны. Тем не менее, мать Мария порой откладывала пищу для других, что требовало исключительной силы воли в условиях, в которых нехватка пищи вызывала непрестанные мечтания и разговоры о гастрономии, где реальность заменялась фантазией до такой невероятной степени, что "многие отрывали от себя последний кусок хлеба, чтобы на него выменять огрызок карандаша и клочок бумаги и записать все эти вкусные рецепты, которые [при первом же обыске] всё равно выкинут в мусор безжалостные полицайки или "циммердинст" (работающие по уборке)". Характерность и опасность такой фантазии подтверждается Мишлиной Морэль: