Наука и искусство — это два крыла, которые поднимают вас к Богу.
Мы уже отмечали в главе 1 познавательную функцию искусства. Но важно подчеркнуть, что научное и художественное познание мира как бы дополняют друг друга, но не могут быть сведены одно к другому или выведены одно из другого. Видимо, этим и объясняется тот факт, что не сбылся мрачный прогноз Гегеля о судьбе искусства в эпоху торжества разума. В век научно-технической революции искусство не только сохраняет свои высокие позиции в человеческой культуре, но и в чем-то приобретает даже более высокий авторитет. Ведь наука со своими однозначными ответами не может заполнить человеческую душу до конца, оставляя место для свободных фантазий искусства. "Причина, почему искусство может нас обогатить,- писал Ни лье Бор,- заключается в его способности напоминать нам о гармониях, недоступных для систематического анализа..."
"- Мне лично,- заявил Эйнштейн,- ощущение высшего счастья дают произведения искусства, в них я черпаю такое духовное блаженство, как ни в какой другой области.
Г. Эрни. Эйнштейн. 1954. Фрагмент фрески Музея этнографии в Невшателе. Швейцария
Единственная вещь, которая доставляет мне удовольствие, кроме моей работы, моей скрипки и моей яхты,- это одобрение моих товарищей.
— Профессор! — воскликнул я.- Ваши слова изумит меня как настоящее откровение! Не то чтобы я да,нибудь сомневался в Вашей восприимчивости искусству: я слишком часто видел, как на Вас действуют звуки хорошей музыки и с каким увлечением Вы сами играете на скрипке. Но даже в эти минуты, когда Вы, словно отрешившись от мира, целиком отдавались художественному впечатлению, я говорил себе: в жизни Энштейна это лишь чудесная арабеска, и я никогда бы не подумал, что это украшение жизни является для Вас источником высшего счастья.
— В настоящий момент я думал главным образом о поэзии.
— О поэзии вообще? Или о каком-нибудь определенном поэте?
— Я имел в виду поэзию вообще. Но если Вы спросите, кто вызывает сейчас во мне наибольший интерес, то я отвечу: Достоевский!
Он повторил это имя несколько раз с особенным ударением, и, чтобы пресечь в корне всякие возражения, он добавил:- Достоевский дает мне больше, чем любой научный мыслитель, больше, чем Гаусс!"
Эти слова Эйнштейна, сказанные им в беседе с немецким публицистом начала XX века А. Мошковским, вот уже более полувека будоражат умы и ученых, и художников. Сотни статей комментируют несколько слов великого физика, выдвигаются различные гипотезы и толкования, проводятся параллели между мечтой Достоевского о социальной и моральной гармонии и поисками универсальной гармонии мироздания, которой Эйнштейн посвятил свою жизнь, но в одном сходятся все: современная наука не может развиваться без способности ученых к образному мышлению. Воспитывается же образное мышление искусством. Тема "Эйнштейн и Достоевский" стала олицетворением проблемы взаимодействия науки и искусства, и те, кто заинтересуется ею, могут прочитать прекрасную статью профессора Б. Г. Кузнецова под тем же названием (Наука и жизнь, 1965, № 6).
Без веры в то, что возможно охватить реальность нашими теоретическими построениями, без веры во внутреннюю гармонию нашего мира, не могло бы быть никакой науки. Эта вера есть и всегда останется основным мотивом всякого научного творчества.
Красота и истина суть одно и то же, ибо прекрасное должно быть истинным в самом себе. Но столь же верно, что истинное отличается от прекрасного.
Есть и еще одна причина, объясняющая обострение интереса ученых XX века к искусству. Дело в том, что современная наука перешагнула рубеж собственной прикосновенности. До Эйнштейна механика Ньютона казалась всесильной и незыблемой. Жозеф Лагранж (1736-1813) — "величественная пирамида математических наук", как сказал о нем Наполеон,- завидовал Ньютону: "Ньютон был счастливейшим из смертных, существует только одна Вселенная и Ньютон открыл ее законы". Но вот пришел Эйнштейн и построил новую механику, в которой механика Ньютона оказалась пре, дельным случаем.
Последним бастионом "непогрешимых и вечных" истин в науке оставалась математика. "Среди все наук,- писал Эйнштейн,- математика пользуется особенным уважением; основанием этому служит то единственное обстоятельство, что ее положения абсолютно верны и неоспоримы, в то время как положения других наук до известной степени спорны, и всегда существует опасность их опровержения новыми открытиями". Однако открытия XX века вынудили математиков осознать, что и сама математика, и математические законы в других науках не есть абсолютные истины. В 1931 г. математику постиг удар ужасающей силы: 25-летним австрийским логиком Куртом Геделем была доказана знаменитая теорема, согласно которой в рамках любой системы аксиом существуют неразрешимые утверждения, ни доказать, ни опровергнуть которые невозможно. Теорема Геделя вызвала смятение. Вопрос об основаниях математики привел к таким трудностям, что ее крупнейший представитель Герман Вейль (1885-1955) безрадостно констатировал: "...мы не знаем, в каком направлении будет найдено его последнее решение, и даже не знаем, можно ли вообще ожидать объективного ответа на него".