А ее глаза с выражением безумного страдания все так же смотрели куда-то далеко за пределы этих стен.
Мне хотелось броситься к ней, упасть к ее ногам, схватить ее руки, целовать их и допрашивать ее, допрашивать:
-- Да что с вами? Скажите, скажите, что с вами?
И если б мой смелый и свободный дух не был в наследственном рабстве у моего искалеченного культурными условностями тела, я бы и сделал это. Но -- увы! -- минутная борьба между порывами духа и косностью тела кончилась обыкновенным пробуждением от грез...
И мне снова стали явственнее слышаться звуки скрипки: мне казалось, они молили теперь о сочувствии, о жалости, они просили участия, ласки, просили наконец хотя бы только внимания...
И опять -- больше, чем внимание -- благоговение сказалось в этом глубоком минутном молчании, когда отзвучала последняя мольба скрипки, когда замер и последний аккорд рояля. Потом -- шумные, единодушные рукоплескания... Это уже было освобождение от очарования, это была уже та обыденная жизнь, где рядом с мнимой радостью ходит рука об руку несомненное горе, и где гак часто туманные призраки страданий рассеиваются при первом же луче постижения истины счастья.
В Гостиной заговорили. Слова одобрения, благожелательная критика, улыбки, светские любезности, блестки остроумия, искорки иронии -- и обаяние святости горя тихо растаяло, незаметно исчезло.
К роялю подошла известная пианистка. Хозяйка дома, обходя гостей, вполголоса говорила:
-- Сейчас будет Бетховенская "Sonata passionata".
Слушатели настораживались, говор затихал. Я воспользовался антрактом, чтобы пересесть на стул, освободившийся неподалеку от заинтересовавшей меня незнакомки, -- мне хотелось познакомиться. Попутно удалось спросить хозяйку:
-- Кто эта дама у камина?
Чрез мой слух проскользнуло какое-то имя, ничего не сказавшее мне.
Я сел теперь немного позади нее, сбоку у камина. Я мог наблюдать близко: она была видна мне в профиль. И... это была уже не она! Обыкновенное лицо, как все обыкновенные лица пожилых дам. Красивое, но не захватывающее. В той же неподвижной позе, как и давеча, слушала она теперь рояль. Но я уже не видел ее глаз, я не страдал ее горем, я не знал, все так же ли она и сейчас жила душой далеко за пределами этой гостиной, или она вместе со всеми была во власти страстных аккордов Бетховенской сонаты.
"Passionate" гремела, наполняя и эту гостиную, и все соседние комнаты шумным потоком могучих звуков. Пианистка поражала своей техникой, силой, чувством. Напрашивалось воспоминание о Рубинштейне, -- о том Рубинштейне, каким изображали его былые юмористические листки в его "единоборстве" с "непокорным" роялем, под конец сдававшимся и коленопреклоненно капитулировавшим пред великим maestro.
В какой гармонии был этот музыкальный номер с изысканной обстановкой всего сегодняшнего вечера! Но чувствовалось, что эти волны звуков перекатываются по поверхности: сокровенные глубины сердец остаются не затронутыми. Я смотрел на профиль той, кого я в своем очаровании назвал Madonna Dolorosa, -- она была мне теперь чужая.
Когда перед разъездом все стали прощаться с хозяевами, мы с нею столкнулись лицом к лицу. И опять, взглянув прямо в ее глаза, я словно глянул в манящую бездну страстей и страданий. Нас на прощанье представили друг другу. Она протянула мне руку и, кажется, не заметила меня, -- я же был в эту минуту всей душой опять с нею где-то там, далеко, где был неведомый мне источник ее затаенной душевной муки, и я опять не расслышал ее имени.