Выбрать главу

Нацисты фактически отдирали истошно орущих детей от матерей: отпихивали их к старикам, а молодых и здоровых женщин заталкивали как какой-то скот, в набитые людьми кузова грузовых машин. На площади был не плач – вой. Тех, кто не расцеплял руки, расстреливали на месте. Каждый звук автоматной очереди сопровождался новыми истеричными вскриками десятков женских голосов. Как колосья во время августовского сенокоса, упали на землю несколько моих одноклассниц. Вика, Маша, Алена… Виноваты были они только в том, что отказались выпустить руки своих родных и не захотели подниматься в кузов ждущей их машины.

Наши с мамой сцепленные руки грубо разорвал молодой немецкий офицер. Он резко толкнул меня в сторону машины, и я плашмя упала на твердую землю. Не помня себя от ужаса, вскочила и рванулась к матери, не понимая, что такие же резкие и необдуманные движения стоили жизни моим одноклассницам и соседям.

Выкрикивая мало кому понятные немецкие ругательства, офицер поднял на уровень моей груди автомат и наставил миниатюрное, округлое дуло серебристого металлического оружия. Неужели из такого маленького отверстия вылетают настоящие пули? В эту секунду, самую долгую в моей жизни, я попыталась осознать, как такой маленький темнеющий круг, может в несколько мимолетных неосязаемых мгновений перечеркнуть все. Оцепенело посмотрев на тонкие бледные пальцы фашиста, сжимавшего рукоять автомата и дугообразный курок, я подняла взгляд на его бездушное лицо и по какому-то непонятному наитию или просто случайно громко и отчетливо произнесла по-немецки, подстраиваясь под интонацию этого жесткого языка:

– Что вы делаете? Как вы смеете? Мы же люди. Такие же, как и вы.

Я ждала громкий хлопок выстрела, но по какой-то неизвестной мне причине его не последовало. Поднятое дуло автомата замерло в руке фашиста. На несколько мгновений на площади стало непривычно тихо: эта сцена привлекла всеобщее внимание. С неподдельным интересом ко мне повернули головы все присутствовавшие там офицеры и солдаты. Пристально, почти с вызовом, несмотря на разъедающий изнутри ужас, я заставила себя выдержать долгий оценивающий взгляд фашиста. Пусть это будет последняя секунда моей жизни, но я не сдамся, не испугаюсь, не опущу взгляд.

Почему-то офицер замешкался, что-то не давало ему покоя. Он все также внимательно смотрел на меня, и стрелять не спешил.

– Имя, – наконец, рявкнул фашист.

– Матильда Волох, – ответила я скорее по привычке, впрочем, и теперь не забыв произнести свое имя с немецкой интонацией.

Офицер снова задумался. Похоже, затянувшаяся пауза становилась все более неуютной для нашей новой администрации. Размеренным шагом к нам подошел коренастый рыжеволосый офицер, наверное, старший по званию и, обращаясь ко мне, потребовал документы. Я сунула дрожащие руки в свой узелок, достала оттуда запылившийся после бомбежки паспорт и передала ему.

Колесо моей жизни поскрипывало, замедляло ход, но продолжало двигаться дальше, пронося мимо того момента, когда я могла разделить участь своих дерзких одноклассниц, поплатившихся жизнью только за то, что они посмели поступить не так, как им было велено. Секунды превращались в минуты, минуты медленно текли, а два немецких офицера все стояли и с неподдельным интересом изучали мои откопанные в разрушенном доме документы, водили пальцами по строчкам, деловито поджимали губы. Какое-то незначительное, еле уловимое, на первый взгляд, обстоятельство не давало им наставить на меня дула своих автоматов и спустить курки.

Я внимательно посмотрела на человека, который в любой миг мог передумать и вероломно уничтожить мои мысли, чувства, сознание, внутренний мир и пока ещё небогатый опыт, именуемые в традиционном понимании жизнь.

Таких прекрасных лиц я, выросшая в деревне и привыкшая видеть темную, натруженную и грубоватую наружность шахтёров и колхозников, такой примечательной, яркой, почти аристократической внешности ещё не встречала никогда. Острые скулы, будто высеченные из камня, прямой длинный нос, коротко остриженные, тёмные зачесанные назад волосы и как будто прозрачные ярко-голубые глаза. Его внешность можно было назвать совершенной, если бы не самодовольно вздернутый подбородок, растянувшиеся в нахальной усмешке губы и сосредоточенный хищный взгляд, в котором читалось моральное право уничтожать себе подобных. Точнее не таких, как он, вставших по праву рождения во главе этой цепочки питания, а других – низшего порядка, заслуживающих гибели или пожизненного рабства из-за недостойной, зазорной, по его мнению, национальности и внешних признаков, отличающих их от высокой мерки величественной арийской расы. Эти пустые глаза, глаза не человека – существа, без единого намека на сомнение, не идущие ни на какие сделки с совестью за неимением таковой, безусловно, оправдывали все творимые здесь бесчинства. Это было моральное право иного рода – необузданное, звериное, стихийное. Желание утверждать свои порядки: подавлять, истреблять, растаптывать, как вредоносных насекомых, ненавистных евреев и славян – моральное право, разрешенное сверху, вложенное в его пустую голову и безжизненную душу античеловеческими ценностями – такими же звериными идеями и мыслями его жестокого и фанатичного лидера.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍