На отца, кстати, я тоже не очень была похожа, разве что скромной комплекцией. Его голубые глаза в сочетании с простыми, незатейливыми чертами лица отдавали чем-то детским, ребяческим, наивным, может быть, поэтому маленькая, но сильная мама так и норовила от всего его уберечь, пусть это и было невозможно при его-то профессии. Папа был шахтер. Ему, кстати, с волосами повезло гораздо больше – они были русые и прямые. Не чета моим, в которых из-за узловатых кудрей-плетунов застревали гребни и зубчатые расчески.
Так, в кого же у меня эти витиеватые каштаново-рыжие локоны и узкие глаза – цвета прогретой на солнце травы? Наверное, в деда по материнской линии. Мое первое в жизни воспоминание связано именно с этим человеком. Меня, маленькую, везут куда-то на телеге, а я сижу на руках у этого широколицего и широкоплечего человека и, смеясь, запускаю маленькие пальчики в его огромную каштаново-рыжую бороду из мелких-мелких кудряшек.
Я еще раз внимательно посмотрела в зеркало на свое худое и бледное лицо, щуплые подростковые плечи, аккуратные резные губы. Последнее – предмет зависти моих одноклассниц. Что надеть в такой выдающийся день? Выбора не много. Мама, которая дни напролет проводила сидя за своей швейной машинкой с ножным приводом, где-то достала желтовато-белую ткань – редкость в наше время. Примерно месяц назад она сшила мне короткое по колено и безрукавое белое платьице. Мое единственное белое платьице, так не вяжущееся с ежедневным трудом в поле, в колхозе, уходом за скотиной и, конечно, учебой в средней школе, где одноклассники обычно носили темные однотонные вещи. «Белое платье и надену – случай как раз подходящий», – решила я.
Когда мама впервые передала его мне в руки, я с удивлением посмотрела на эту редкость и спросила:
– Куда мне его надевать, такое нарядное?
– Куди захочеш. Може, замiж у нему вийдеш[1], – пошутила она, прибавив пару малоросских поговорок, которыми всегда пестрила ее речь. Она приподняла почти прямые густые брови и заговорщически подмигнула.
В этом – вся мама. Даже в таких мелочах проявлялось ее упрямство: она прекрасно знала русский язык, но никогда на нем не говорила. Принцип, понятный только ей.
Можно сказать, в нашей семье главной всегда была мама – сильная, стойкая, выносливая, готовая защитить слабого и наказать хама, метко и хлестко объяснив наглецу парой едких малоросских слов, в чем он не прав. Эту силу и стойкость она проявила и в религии. В нашем доме, в одном из немногих, был иконостас, и мама каждый вечер перед сном вставала на колени в вечерней молитве. И сколько раз к ней ни приходили, и ни указывали на ее неподобающее, «некоммунистическое» поведение, как бы косо на нее ни смотрели, у нее получалось отстаивать свою веру.
Папа, наоборот, был податливый и мягкий. На два года младше мамы, он всегда позволял ей принимать решения и редко спорил. Это так не вязалось с его тяжелой, волевой и очень опасной профессией. Мама, при ее силе и выдержке, проявляла слабость и свойственную женщинам тревожность только, когда он спускался в шахту. Она всегда боялась, что когда-нибудь в одну их таких опасных смен ее Павел может не вернуться.
Я была не единственным ребенком в семье. В доме вместе со мной проживала и моя двоюродная сестра, одиннадцатилетняя Марийка. Мама забрала ее из многодетной семьи своей сестры, где проживали еще 12 малышей. Марийка была младшей, ей было всего три годика, когда в 1933-м в аграрных районах Украины случились засуха, неурожаи и страшный голод, выкашивавший целые семьи. Моя мама, приехавшая в гости к родственникам в это засушливое лето, согласилась забрать Марийку и попытаться спасти хотя бы ее. В нашей шахтерской семье у нее был шанс выжить.