Выбрать главу

Сто раз составляла Маттэа планы бегства из родительского дома, и эти планы были бы приведены в исполнение, если бы девушка могла рассчитывать на какое-нибудь убежище. Но в своем полном незнании света она боялась, что нигде не найдет защиты и покровительства.

Из женщин она знала только свою мать и еще нескольких полновесных матрон того же разряда, более или менее изощренных в супружеских перебранках, и не менее ее матери ограниченных, узких и нетерпимых относительно того, что они называли своими нравственными и религиозными правилами. Маттэа думала, что все женщины похожи на этих и все мужчины такие же шаткие, угнетенные и невежественные, как ее отец. Ее крестная мать княжа Гика была с ней ласкова и добра, но, по неразумию ее характера, на нее можно было положиться не больше, чем на ребенка. Маттэа не знала, на что надеяться, и думала о том, чтобы удалиться в пустыню и жить там, питаясь кореньями и слезами.

— Если свет так устроен, — говорила она в своих туманных мечтах, — если несчастных везде отталкивают, если тот, кого возмущает несправедливость, должен быть проклят и изгнан, как нечистое существо, или закован в цепи, как вредный безумец, я должна умереть или удалиться в Фиваиду.

И она плакала и долго мечтала об этой Фиваиде, которую представляла себе не дальше Падуи или Триеста, надеясь дойти до нее пешком с помощью нескольких золотых, которые ей удалось сберечь за всю свою жизнь.

Другая на ее месте стала бы думать о монастыре, служившем в те времена убежищем для всех грешивших или несчастных девушек. Но у нее был непреодолимый страх и даже известная ненависть ко всему, что относилось к духовном званию. Ее духовник выдал ее матери будто бы с хорошими намерениями и обсуждал вместе с ней исповедь дочери и епитимию, которую было бы полезно на нее наложить. Маттэа знала это и, вернувшись к нему по принуждению, имела твердость отказаться и от епитимии, и от отпущения. На угрозы духовника она отвечала тем, что сама пригрозила ему броситься к ногам патриарха и все ему рассказать. Бедная, притесняемая девушка, конечно, никогда бы не исполнила этой угрозы, так как боялась встретить в патриархе только более могущественного притеснителя, но ей удалось испугать священника, и с тех пор тайна ее исповеди не нарушалась.

Думая, что всякая монахиня или священник, к которому бы она обратилась, не только не принял бы ее сторону, но предал бы ее матери и сделал бы ее иго еще более тяжким, Маттэа не только отгоняла от себя мысль просить помощи у этих людей, но даже подавляла в себе самую мысль о бегстве. Она быстро отгоняла от себя этот план по странному опасению разрушить его, имея необходимость в нем исповедаться. С известным иезуитизмом, присущим женским душам, она уверяла себя, что у нее были только невольные порывы к бегству, тогда как в самом тайнике ее сердца жило твердое и непоколебимое желание уйти при первой возможности.

Маттэа могла бы искать спасения и защиты в предложениях или исканиях какого-нибудь обожателя, но она была настолько чиста, что никогда об этом не думала. В жадных взглядах, привлекаемых ее красотой, было что-то дерзкое, не льстившее, а напротив, оскорблявшее ее самолюбие и еще унижавшее ее гордость в смысле, противоположном пустому тщеславию молодых девушек. Она старалась придать себе холодный и неприступный вид, чтобы отклонить всякую дерзкую попытку, и это настолько удавалось, что ни одно слово любви не дерзнуло коснуться ее ушей, ни одна записка не проскользнула в карман ее передника.

Так как Маттэа действовала таким образом по природной склонности, а не вследствие патетических уроков своей матери, то она не вполне отказалась от мысли найти когда-нибудь благородное сердце и верного, бескорыстного друга, который согласился бы ее спасти, ничего от нее не требуя, так как при всем своем незнании света, она знала все-таки многое такое, что девушки среднего класса узнают очень рано.

Кузен Чеко был так же глуп и невыносим, как и все мужья, приберегаемые прозорливыми родителями, и Маттэа поклялась, что она скорее бросится в Каналяццо, чем выйдет замуж за этого смешного человека; главным образом для того, чтобы избавиться от его преследований, и объявила она матери в отчаянную минуту, что сердце ее принадлежит другому.

Но это была неправда. Быть может, иногда, глядя на спокойное и красивое лицо турка, взгляд которого никогда не искал и не оскорблял ее, как взгляды других мужчин, Маттэа думала, что этот человек, чуждый законам и предрассудкам ее страны, а главное, известный за самого честного и благородного из турецких негоциантов, мог бы оказать ей помощь. Но за этой мимолетной мыслью следовало благоразумное замечание ее гордости: Абдул, по-видимому, не чувствовал к ней ни любви, ни дружбы, ни сострадания. По большей части, он даже как будто ее не видел и, если бросал на нее по временам удивленный взгляд, то удивление это относилось к ее европейскому костюму или к звукам почти незнакомого языка, на котором она говорила. Все это поняла Маттэа. Она думала про себя без неудовольствия, без досады и без горя, а только с некоторым наивным удивлением, что она не произвела никакого впечатления на Абдула. К этому присоединялась еще и такая мысль:

«Если бы какой-нибудь турецкий купец с таким же хорошим, честным лицом и незапятнанной репутацией, как Абдул-Амет, предложил бы мне жениться на мне и увезти меня к себе на родину, я бы согласилась без всякого страха и неудовольствия. Как бы мало ни была я счастлива, а все-таки была бы счастливее, чем здесь».

И это было все. Ни турок Абдул, ни грек Тимофей не сказали ей ни одного слова, которое могло бы дать пищу этим мыслям, и только в минуту безумного и непонятного отчаяния, свойственного молодым девушкам, Маттэа — отчасти, чтобы досадить матери, отчасти, желая убедить себя самое, что у нее есть определенное желание, выдумала назвать скорее турка, чем грека или первого попавшегося венецианца.

Между тем, едва произнесла она эти слова, как по странному действию воли и молодого воображения Маттэа постаралась проникнуться этой химерической любовью и уверить себя, что уже несколько дней чувствует она ее таинственные признаки.

— Нет,— говорила она себе,— это не ложь и не безумная мысль. Я любила, сама того не зная. Все мои мысли, все мои надежды обращались к нему. В минуту опасности и отчаяния любовь моя открылась другим и мне самой. Это имя сорвалось с моих губ действием божественной воли, и я чувствую теперь, что в Абдуле моя жизнь и мое спасение.

Говоря это вслух с пылающими щеками, удивительно прекрасная в своей экзальтации — Маттэа в волнении ходила по своей комнате, порывисто обмахиваясь веером.

IV