Выбрать главу

Немного поколебавшись, я осторожно беру с полки стакан и тут же замираю: ополаскивать его под краном или нет? Вспоминаю, что свой ополоснул, и она вроде видела это и ничего не сказала.

Едва я успел это сделать, она заорала: «Нахуя ты намочил стакан?!»

Потом: не так налил и не столько… Короче, она даже пиво не хочет со мной пить и, наложив себе картошки, уходит.

Я сижу, боясь лишний раз пошевелиться, и планомерно уничтожаю доставшуюся мне одному баклажку.

Через десять минут приходит.

— Чё сидишь — пойдём туда.

— Я же тебе буду мешать смотреть телевизор.

— Блять, ну сиди! Только свет здесь жжёшь!

Она уходит, я встаю, выключаю свет и возвращаюсь к пиву (уж стакан-то я мимо рта не пронесу!)

Через десять минут.

— Ну блять, и долбоёб. Иди, блять, отсюда. Ну Лёшь, пойдём!

Волшебное слово действует и здесь.

В комнате: лежит, смотрит ТВ, попивает чай с вареньем (я ассистирую); я сижу, сгорбившись-притаившись на самом краешке второго дивана. Сова кружится у меня над головой, и я, стиснув зубы, думаю: сколько я, интересно, выдержу?..

— Ну приляг ты — хуль ты сидишь над душой — сову пугаешь!

Скромно отказываюсь, сижу молчу, воздерживаюсь от комментариев, какое бы говно она не смотрела — и это не поза, а настоящая боязнь, полное — хоть и скрепя сердце и скрипя зубами — смирение.

Через пятьдесят минут она оценила моё смирение и сама идёт на долгожданное примирение:

— Ну Лёшь, приляг что ль ко мне.

Я как могу осторожно пристраиваюсь ей под бочок.

— Только осторожно, и не вздумай шалить! — всё-таки чтоб жизнь не казалась мёдом, предупреждает она.

Лежу, почти не шевелясь, поглаживая её руку — всё уже затекло, но всё равно, только подаю ей сигареты, зажигалку и пепельницу. Она курит, оставляет мне — очень мало и просит убрать пепельницу. Я ставлю её на столик рядом с диваном и вновь благоговейно замираю…

Наконец-то решаюсь высказать своё сокровенное желание — может сходить взять ещё выпить? (сокровенное желание тут, конечно, спать с ней и не просто так — а сие может спасти только выпивка). Она, конечно, сразу объявляет, что не пойдёт и денег у неё нет. Я, конечно, беру всё на себя.

— Только быстрей, Лёшь, а то уж поздно!

Но только я делаю первое движение встать…

— Только не свали пепельницу!

… и всё содержимое банки уже на полу.

Она взрывается. Я иду за веником.

— Ты всё делаешь через жопу!

— Ну да.

— Хуль да?! Кобылия манда!

— Я больше не буду тебя целовать, доченька — тебе надо рот прополоскать стиральным порошком, — жалкая попытка пошутить всегда добивает её.

— Доченька — хуёченька! Хуй тебе в рот, идиот!

— Да ты поэт!

— Да пошёл ты на хуй вообще.

— Мне уйти?

— Пиздуй на хуй.

Первые разы я уходил. Потом нет — поздно, на чём ехать? И что делать одному в мультимедиа (тем более все харчи и деньги уже заложены здесь), и главное — я всё равно хочу её, хочу с ней, не могу без неё (не подкаблучник я, а тяжёлый случай).

— Любовная лодка разбилась о бык, — говорю я, вздыхая, садясь на корточки, опускаясь на колени около неё… — ради примирения (понятно, что оно невозможно сегодня 200 %) я готов на всё… — Эля, Элечка…

— Бык — это ты! (Она не раз говорила о моём бычьем эгоизме — но в чём он проявляется, так и не удосужилась объяснить.)

34.

Поутру Танечка вставать не собиралась, мне тоже было очень хорошо лежать на её мягкой груди, вдыхая её особый, уже такой привычный, аромат и гладя её жестковатые брови, и очень нехорошо вообще — куда там вставать! Но тут я вспомнил, что именно сегодня именно мне надо идти — обсуждают именно меня. Когда я шёл по коридору, никого не встретил — вообще была странная тишина — если не считать звуков мирного храпа, вяло сочившихся из-за каждой двери. Рясов сам еле встал, а я, присев на кровать, чтобы переобуться, чуть не уснул. Муторность и сушнячина были невыносимы — но — о чудо! — у меня на тумбочке стояла двухлитровая бутыль «Спрайта»! Факт её возникновения не установлен и по сей день, но без неё я бы точно сдох — вместе с ней, постоянно отглатывая и брутально вздыхая, я отправился в столовую (там никого не было), потом искать народ в бар — за столиком одиноко сидел Данила и хлебал чай — перед ним девять пустых чашек и кучка сахару — увидев меня, он отвернулся, но потом скрепился и послал меня в… аудиторию…

Кое-кто всё-таки припёрся. Начали нахваливать так, что мне, уже на уровне рефлекса привыкшему от людей «с приличными лицами» слышать исключительно опохабления, стало некомфортно, чуть ли не стыдно. Ну уж теперь точно я насос, я! — радовался я, каждую минуту всячески вздыхая и приглатывая из баттла, то снимая кофту и рубашку и отирая со лба пот майкой, то одевая всё-это, застёгивая на все пуговицы и явно сотрясаясь от озноба… Я едва мог сидеть и существовать, и ничего не мог сделать, чтобы скрыть своё агрегатное состояние. Когда Кабаков определил сюжетную линию девочек как «похмельные кошмары пьяного Шепелёва», все, будто того и ждавшие, удохли. Как ни странно, я поразился, что многие хорошо знают и понимают мой текст — Юля, Марьяна, Витя, Таня (пришла всё же). Как и подобает, небольшая пикировочка с основным своим конкурентом — подчёркнуто безыскусный, устало-равнодушный, лишённый всякой афористичности и артистичности Рясов (длинные волосы в хвостик, очки), и публичная скотина ОШ, знающая кроме двух вышеупомянутых, ещё букву Я. «Сначала про девочек, и потом опять про девочек — это уже как-то неинтересно…» — вяло резюмировал автор романа «Три ада», на что я резво ответил ему, что ензык его вражеский какой-то, как плохой перевод всей этой дребедени, что и так задолбала своими злыми цветами-цитатами. А вот Кирильченко высказал совсем ни для кого не очевидную (даже для меня!) мысль, что «Echo» не в последнюю очередь роман о мужской дружбе — в отличие от тотального большинства авторов, выдвигающих из серости мёртво-картонного мира напитанного ядом героя-индивидуалиста, у меня «сообщество живых персонажей, причём довольно гуманистических» — вот вам!