Выбрать главу

О’Фролов как протезный кое-как сел рядом и как заика выдавил из себя «Наверн-но выходим, готовь ден-нги». (Их отдают на выходе.) Я полез в карман, но их не было! Это всё, кранты… Эта секунда была как вечность. (И мы едем уже очень долго — казалось, часа два! — а тут ведь ехать-то чуть больше пятнадцати минут!) Полез в другой — есть! Достаю несколько белых монеток. Так, проезд стоит два рубля, значит нам на двоих надо четыре. Начинаю считать их, выкладывая на ладонь. Раз, два… как только дохожу до третьей, забываю первые две — вернее, меня душит измена, что их меньше чем три — а три уже много — тем более, на подходе четвёртая! — что не хватит, не хватит, не хватит!.

Так я пересчитал их раз шесть, наконец, удостоверившись, что у меня в руке в аккурат четыре рубля рублями (да и сколько их могло быть, когда они специально были заготовлены «на всякий случай» на обратный проезд!). Пора было выходить (намеченную О. Фроловым остановку мы всё же пропустили!). Вдруг меня посетила очередная гиперфобия: а если кулак не раскроется и я не смогу отдать деньги?! Эта мысль меня добивала, и ОФ я не мог ничего сказать — он продирался к выходу и тащил за куртку меня. Я про себя раз наверно пятьдесят повторил: «Разжать, разжать!», собрал всю силу воли и уж протянул руку кондуктору, думая, что вот сейчас её разожму — только бы не сделать это как-нибудь резко, тогда ведь он не успеет взять монеты, и они просыплются и укатятся — как та самая бабка, выходившая перед нами, запнулась, что-то заорала, возникла какая-то давка, все куда-то лезли и что-то орали, все почему-то смотрели на нас!! Было невыносимо — две секунды как две вечности!! О.Фролов наконец (быстро) сообразил — отцепил её сумочку от резинки для ключей, торчавшей из кармана моей куртки и подвёл мою бревенчато-протезную вытянутую руку к кондуктору. Я — … разжал!!

Окончание 27.

Во-первых, я её побаивался (когда я подумывал, что всё, больше не дам, она начинала рычать тихо-злобно-утробно и незаметно теребить меня под столом когтистой лапой), а во-вторых, я ведь очень добрый — немудрено, что умудрённая жизнью породистая собачатина сразу всё просекла и пользовалась и тем и этим, благодаря чему оно и поглотило чуть ли не больше нас с Зельцером, который, видно, тоже является фанаткой еды. Еды ладно — вообще мы с Сашей поражались, что она всё ещё сидит здесь и функционирует, несмотря на то, что пьёт наравне с нами. «Ты бы пропустила что ли, мать», — обращался к ней Саша несколько раз, но она категорически отказывалась.

Как не гналась за нами потом всё-таки пропустила парочку, наблюдая за нами совсем уж муторными глазами. Мы однако были не лучше. «Ты может спать пойдёшь — отвести тебя?» — Саша был заботлив как старший в доме — ещё бы сказал «отнести». Она отрицательно замотала головой — показалось, как маленькая капризная девочка. Что уж тут — бери и тащи. Но не моя прерогатива — я по-прежнему чувствовал себя «сынком» — как в дебильных ролевых играх в семью с ОФ, Коробковцем и Репой — не может же сын тащить мать в свою постель…

Девушка выпила ещё разок и сделалась совсем плохой — сползла со своего стула, цепляясь за соседствующего с ней соответствующего Сашу. Он подхватил её за талию и поволок в комнату. Я на всякий случай потихоньку последовал за ними — меня уже давно терзала непотребная мыслишка, что если уж такие раскованные нравы в так называемой рок-среде, если вот, к примеру, этот вот Зельцер — бывшая наркоманка, настоящая алкоголичка и всё такое, то почему бы ей не пригласить нас, как выражается Миха, сыграть в два смычка — Саша-то, понятно, анальный секс не приветствует, а я как раз напротив — жумпел у неё ого-го-го! Саша помог ей лечь, накрыл одеялом, она только обнимала его за шею, пытаясь поцеловать, но он быстро выпутался, и мы вернулись на кухню, где нас ждала недопитая бутылка…

Во сне мне привиделось, что за стеной просторной комнаты, где мы спали, открылась ещё комната, а дальше — ещё одна и ещё одна — ощущение было такое, что это словно был кубик из фильма «Хеллрейзер» — только он распускался… Потом, конечно, стал «сжиматься» — непонятные невидимые цепи, выскочившие откуда-то из сердцевины, зацепившиеся за всё — за живое и мёртвое — своими крючками и тянущие к себе вглубь, как в чёрную дыру… Кажется, даже было ощутимо на языке это слово — аляповато-жуткое, как только что выдранное из тела сердце — сенобиты… Но было не то что страшно, а как-то сладостно, если не сказать — слащаво…

28.

Разбудил всех телефонный звонок. Зельцер, матерясь, вскочила — я поприветствовал её ручкой, будто Владимир Ильич в камеру хроникёра — я был такой же рыжебородый, лежащий на спине навытяжку во всей своей чёрной амуниции — она улыбнулась в ответ, взяв трубку и повернувшись ко мне своей пышной задницей в забившихся в неё атласных трусиках. Вокал её звучал грубо, в интонации чувствовалось раздражение и пренебрежение к собеседнику, об отборных словах и выражениях я и не говорю. Пока мы с Саничем лежали, собираясь с мыслями и силами, она не знала покоя — ответила подобным образом звонков на пять. Телефон-факс стоял на стойке в головах моего (я так и стал звать его: мой!) диванчика, и я сполна насладился созерцанием её недовольной заспанной жопки. Торс её прикрывала коротенькая домашне-застиранная маечка — виден был не очень некрасивый животик, чёрные волоски на ногах… — я оценил её фигуру как вполне соответствующую старым канонам красоты — это буквально-таки «Девушка» Конёнкова, 1914, только талия, конечно, у той поуже… В общем, не в моём, не в моём вкусе — наблюдал я только из чисто исследовательского интереса — давно не доводилось видеть женскую натуру — ни деревянную, точёную, точную, гладко-блестящую, ни живую, вздрагивающую, оправляющую трусики.