Но мы не ушли! Мерзкое чувство обиды и презрения, которое множество раз испытывал я лично-единолично, а также несколько раз вместе с ОФ и Репой, когда мы возвращались домой, преждевременно покидая дискотеку, — ощущение, что этот праздник жизни и факультета не для нас — здесь крутят отборнейшее говно и все им довольны — и эти пидорские мальчики нам не товарищи, скорее, враги, эти холёные девочки танцуют прелюдию не для нас — а мы ведь тоже в некотором смысле люди и по молодости тянемся душою и телом к хоть сколько-нибудь себе подобным — которых нет… «Праздников ваших ненавидит душа моя» — остаётся только подпольненькое «С празничком!» — ужираться и убарахтываться дома, в тесном кругу — так, чтобы было, как и положено изгоям, «каждый-миг-передозировка-в-себе» и «падаю-ниже-нуля-в-себе», но никак не на людях…
Мы взяли бутылочку, и пока пили её, все разошлись. Тогда мы в припадке растёкшейся в воздухе деструкции обстреляли кирпичами окна и фасад (уже пострадавший) родного альма-матера. Было разбито три окна на втором этаже (там учится Уть-уть) и огромное верхнее стекло над разбитыми уже дверями — на нём, кстати, более крупными буквами было продублировано название факультетов. Выбежала в освещённый коридор та самая уборщица. Обещала милицию. Ещё были какие-то прохожие, явно заинтересованные, какие-то быки или курсанты, но мы, послав их на хуй в особо изощрённой форме, смылись дворами и закоулками — тропами, кои ведомы только Реповиннету.
Окончание 29.
— Жаль, — вздохнул я, подымая бокал, — что я в школе вёл себя прилично и всё учил — не то чтобы я был «оботанелая рука», но как-то боялся, не мог себя противопоставить всем и вся…
Думаю, она не совсем понимала, о чём я. Мы выпили, она подкурила новый косяк.
— Однако в десятом классе я стал изрядно выпивать, и несмотря на то, что был отличником (у меня в аттестате одни пятёрки — она удивлённо вздохнула: «Н-да-а?!»), мне постоянно делали какие-то «строгие выговоры», вытаскивали «на позор» перед линейкой…
Она опять картинно удивилась. Я был доволен. Но к чему вся эта исповедь? Обычно я молчалив и сумрачен, но когда я распалюсь чужим вниманием и спиртным, меня трудно остановить — всяческие автобиографические-анекдотические истории так и льются из меня как из рога изобилия. Кстати, из рога… Я потянулся к бокалу. Мне протянули косяк — третий. Что ж… Запить… Подношу фужер, начинаю пить — глаза смотрят в сам бокал — на громадную массу красной жидкости, которая хочет меня затопить! Я отшатнулся, расплескав вино.
— Ты что? — встрепенулась Зельцер.
— Блин, проглючило, что можно захлебнулся в стакане!..
Она сказала не думать об этом, но когда я опять начинал пить, мне мерещилось то же самое, становилось страшно и я не мог. Как же быть?! Она мне долила ещё — сейчас бы эту лошадиную дозу хлобыстнуть!
Тогда она (!) предложила гениальное решение!
Просто закрыть глаза рукой!
Она опять забивает косячину!
Может хватит, говорю я.
Ещё немножечко.
Я говорю: не могу — меня крутит и мутит.
Ну, Лёшечка.
Глотку так и сушит. Вливаю последнее — тоже две лошадиных дозы.
За тебя.
Всё мутнеет невероятно. Нервы все возбуждены, но голова и тело убиты.
Надо спать наверно, вяло говорит она, зевая и шатаясь, идёт в комнату.
Я иду ссать. Потом к ней, то есть в комнату. Она разобрала мне второй диванчик, работает телевизор, а она, укрывшись и отвернувшись, лежит на своём. Торчит рука с пультом. Я сбросил штаны и рубашку на пол, забрался под одеяло, корчась от леденящего озноба. Меня всего скручивало и трясло радикально. Зубы стучали, сердце колотилось. В глазах был «вертолёт», а если закрыть — потихоньку нарождалась всякая дрянь. Было страшно. Лечь и уснуть, лечь-заснуть-замёрзнуть-умереть. Сердце — невозможно слышать его стуки. Оно леденеет, оно как бы замедляется! Тьфу, тфу! — трясу я головой и бью себя по щекам. Чуть приподнимаюсь, смотрю на неё: спит, сопит, телевизор работает. Кое-как встаю, осторожно беру пульт, выключаю. Она зашевелилась, бормоча сонным голосом: