Выбрать главу

«Бродячая собака» была закрыта, ее переименовали в «Привал комедиантов», перевозили, расписывали, превращали в какой-то подземный театр.

Мы в подвал зашли случайно. Сидел Маяковский с женщиной, потом ушли.

Маяковский прибежал через несколько минут. Волосы у него были острижены коротко, казались черными, он весь был как мальчик. Он забежал и притащил с собою в темный подвал как будто бы целую полосу весны.

Нева, молодая, добрая, веселые мосты над ней, не те, которые он потом описал в «Человеке», не те мосты, которые мы знаем в стихах «Про это», почти кавказская весна, Нева, голубая, как цветная пена глициний в Кутаиси, лежала в серых веселых набережных.

В комнате сидела светловолосая девушка, которая, вероятно, любила Маяковского.

Она зажмурилась на него, как на солнце, и сказала с обидой:

— Вот вы нашли теперь в жизни сумочку и будете ее носить.

— Буду в зубах носить, — ответил он безобидно.

Нева с теплым ветром шла мимо веселой Петропавловской крепости. Была революция навсегда. Она разгоралась.

(Виктор Шкловский. «О Маяковском». М., 1940, стр. 102–103)

Он лежал в Союзе писателей. Гроб мал, видны крепко подкованные ботинки.

На улице весна, и небо, как Жуковский.

Он не собирался умирать. Дома стояло еще несколько пар крепких ботинок с железом.

Над гробом наклонной черной стеной экран. У гроба фары автомобилей.

Толпа рекой лилась оттуда, с Красной Пресни, мимо гроба вниз, к Арбату.

Казалось, что красный гроб сам плывет вверх, к родной Красной Пресне.

Город шел мимо поэта, шли с детьми, подымали детей, говорили: «Вот это Маяковский».

Толпа заполнила улицу Воровского.

Гроб вез шофер-любитель, поехал быстро, оторвался от толпы. Люди, провожающие поэта, потерялись.

Владимир умер, написал письмо «Товарищу Правительству».

Умер, обставив свою смерть, как место катастрофы, сигнальными фонарями, объяснив, как гибнет любовная лодка, как гибнет человек не от несчастной любви, а оттого, что он разлюбил.

(Там же, стр. 220–221)
Мы все любили его слегка; интересовались громадой, толкали локтями его в бока, пятнали губной помадой. «Грустит?» — любопытствовали. — «Пустяки!» «Обычная поза поэта…» «Наверное новые пишет стихи про то или „про это“!»
И снова шли по своим делам, своим озабочены бытом, к своим постелям, к своим столам, — оставив его позабытым. По рифмам дрожь: мы опять за то ж — «Чегой-то киснет Володичка!» И вновь одна, никому не видна, плыла любовная лодочка…
Не перемывать чужое белье, не сплетен сплетать околесицу, — сырое, суровое, злое былье сейчас под перо мое просится. Теперь не время судить, кто прав; живые шаги его пройдены, но пуще всего он темнел, взревновав вниманию матери-родины. «Я хочу быть понят родною страной, а не буду понят — что ж: над родной страной пройду стороной, как проходит косой дождь».
Еще ли молчать, безъязыким ставши?! Не выманите меня на то. В стихах его имя мое — не ваше — четырежды упомянуто. Вам еще лет полста учиться тому, что мне сегодня дано…
(Николай Асеев. «Маяковский начинается»)

В этих свидетельствах ближайших друзей Маяковского много туманного. Концы вроде даже совсем не сходятся с концами.

Асеев сперва прямо дает понять, что причиной трагедии Маяковского было крушение его «любовной лодочки». Но потом вдруг вспоминает про «косой дождь» и ревность поэта к «вниманию матери-родины». Тут он вдруг взрывается и громогласно объявляет, что никто не заставит его молчать, не сказать то, что знает. А знает он больше, чем кто другой: не зря ведь его имя в стихах Маяковского «четырежды упомянуто».