Выбрать главу

«Письмо…» — о любви, как всегда у Маяковского, трагической, неразделенной.

«Разговорчики…» — о восстании вещей, о бунте, который в случае удачи, как мы знаем, меняет свое название. То есть — о революции.

Казалось бы, что общего может быть между этими двумя стихотворениями?

Общее, однако, есть.

Начать с того, что ожидаемая поэтом тайная его встреча с Эйфелевой башней, само его ожидание этой встречи наводит на мысль скорее о любовном свидании, нежели о «явочной» встрече двух революционеров-заговорщиков.

С первых же строк стихотворения с всегдашней пронзительностью и силой звучит тут старая, вечная его лирическая тема:

Обшаркан мильоном ног. Исшаркан тыщей шин. Я борозжу Париж — до жути одинок, до жути ни лица, до жути ни души. Вокруг меня — авто фантастят танец, вокруг меня — из зверорыбьих морд — еще с Людовиков свистит вода, фонтанясь. Я выхожу на Place de la Concorde.

С другой стороны — и в «Письме Татьяне Яковлевой», в этом интимном любовном послании ему б «опять знамена простирать»:

В поцелуе рук ли,                           губ ли, в дрожи тела                     близких мне красный             цвет                   моих республик тоже         должен                    пламенеть… Ревность,               жены,                        слезы…                                   ну их! — вспухнут веки,                      впору Вию. Я не сам,               а я                   ревную за Советскую Россию.

А дальше сходство между этими двумя — такими разными! — стихотворениями становится все поразительнее.

В «Разговорчиках с Эйфелевой башней»:

Идемте, башня! К нам! Вы — там, у нас, нужней! Идемте к нам! В блестенье стали, в дымах — мы встретим вас. Мы встретим вас нежней, чем первые любимые любимых.

В «Письме Татьяне Яковлевой»:

Мы      теперь                к таким нежны — спортом             выпрямишь немногих, — вы и нам              в Москве нужны, не хватает                длинноногих.

В «Разговорчиках…»:

Пусть город ваш, Париж франтих и дур, Париж бульварных ротозеев, кончается один, в сплошной складбищась Лувр, в старье лесов Булонских и музеев.

В «Письме…»:

Не тебе,             в снега                       и в тиф шедшей             этими ногами, здесь         на ласки                     выдать их в ужины             с нефтяниками.

И, наконец, последние строки, завершающие его разговор с Эйфелевой башней:

Решайтесь, башня, — нынче же вставайте все, разворотив Париж с верхушки и до низу! Идемте! К нам! К нам, в СССР! Идемте к нам — я вам достану визу!

А вот — последние (точнее — предпоследние, о последних чуть позже) строки его «Письма Татьяне Яковлевой»:

Ты не думай,                    щурясь просто из-под выпрямленных дуг. Иди сюда,                иди на перекресток моих больших                      и неуклюжих рук.

Это вроде — совсем уже о личном. И слово «перекресток», говорящее не столько о «скрещенье рук», сколько о скрещенье улиц, — на месте ли тут оно?

Но это, как я уже сказал, была не последняя, а предпоследняя строфа.