Внезапно… в полном безмолвии пустого цирка раздается какой-то странный, резкий, неприятный, бьющий по нервам сухой треск, быстро приближающийся с том стороны арены, где я переругиваюсь с главным плотником. Оборачиваюсь на звук… Вижу Маяковского, быстро идущего между первым рядом кресел и барьером арены с палкой в руке, вытянутой на высоту спинок кресел первого ряда. Палка дребезжит, перескакивая с одной деревянной спинки кресла на другую. Одет он в черное пальто, черная шляпа, лицо очень бледное и злое. Вижу, что направляется ко мне. Здороваюсь с арены. Издали, гулко и мрачно говорит:
— Идите сюда!
Перелезаю через барьер, иду к нему навстречу. Здороваемся. На нем — ни тени улыбки. Мрак.
— Я заехал узнать, в котором часу завтра сводная репетиция, хочу быть, а в дирекции никого. Так и не узнал… Знаете, что? Поедем покататься, я здесь с машиной, проедемся…
Я сразу же говорю:
— Нет, не могу — у меня монтировочная репетиция и бросить ее нельзя.
— Нет?! Не можете?! Отказываетесь? — гремит голос Маяковского.
У него совершенно белое, перекошенное лицо, глаза какие-то воспаленные, горящие, белки коричневатые, как у великомучеников на иконах… Он опять невыносимо выстукивает какой-то ритм палкой о кресло, около которого стоим, опять спрашивает:
— Нет?
Я говорю:
— Нет.
И вдруг какой-то почти визг или всхлип…
— Нет? Все мне говорят «нет»!.. Только нет! Везде нет…
Он кричит это уже на ходу, вернее, на бегу вокруг арены к выходу из цирка. Палка опять визжит и дребезжит еще бешенее по спинкам кресел. Он выбегает. Его уже не видно…
Что-то почти сумасшедшее было во всем этом.
Конечно, это была, как говорят психиатры, неадекватная реакция. Но — не мания, не «сверхценная» (то есть бредовая), как говорят те же психиатры, идея.
Это была реакция на реальные обстоятельства его жизни, сошедшиеся, связавшиеся в опутавший его один тугой узел, из которого у него «выходов нет».
В самом деле.
«Нет» — сказала ему Лиля:
►…В 1925 году ЛЮ написала Маяковскому, что не испытывает к нему прежних чувств: «Мне кажется, что и ты уже любишь меня много меньше и очень мучиться не будешь».
Увы. Это ей только так казалось. Он продолжал любить ее…
«Нет» — сказала Татьяна Яковлева:
► В это время принесли письмо от Эльзы. Я разорвала конверт и стала, как всегда, читать письмо вслух. Вслед за разными новостями Эльза писала, что Т. Яковлева, с которой Володя познакомился в Париже и в которую был еще по инерции влюблен, выходит замуж за какого-то, кажется, виконта, что венчается с ним в церкви, в белом платье, с флердоранжем…
«Нет» — сказала Нора Полонская. Так, во всяком случае, он это услышал:
► Я ответила, что люблю его, буду с ним, но не могу остаться здесь сейчас, ничего не сказав Яншину. Я знаю, что Яншин меня любит и не перенесет моего ухода в такой форме…
И театра я не брошу и никогда не смогла бы бросить… Я пойду на репетицию, потом домой, скажу все Яншину и вечером перееду к нему совсем…
Он спросил:
— Значит, пойдешь на репетицию?
— Да, пойду.
— И с Яншиным увидишься?
— Да.
— Ах, так! Ну, тогда уходи, уходи немедленно, сию же минуту.
К этим трем «нет» добавилось еще одно — четвертое.
Он был лирик, сатирик, драматург, очеркист, живописец. Но перечень родов и видов художественного творчества, к которых он себя проявил, был бы не полон, если бы я не упомянул еще одну его ипостась: «Король эстрады».
На эстраде, в общении с любой аудиторией он всегда ощущал себя — и на самом деле был — королем, победителем:
► Кончился вечер. Политехнический вытек. Мы едем домой.
Владимир Владимирович устал. Он наполнен впечатлениями и записками. Записки торчат из всех его карманов.
— Все-таки устаешь, — говорит он. — Я сейчас как выдоенный, брюкам не на чем держаться. Но интересно. Люблю. Оч-ч-чень люблю все-таки разговаривать. А публика который год, а все прет: уважают, значит, черти. Рабфаковец этот сверху… Удивительно верно схватывает. Хорошие ребята. А здорово я этого с бородой?..