Ввели Глеба, бледного и обросшего, но поскольку его отмыли от прежней вони и одели в тюремную робу, а еще потому, что он не пил все эти дни, Глеб вдруг опять обернулся дядь-Глебом, то ли разыгрывающим меня, то ли приглашающим в театр. Но то была очная ставка. Меня спрашивали о том, как долго и каким я знал Глеба, как он вел себя в тот злополучный день в кафе, ревновал ли он маму к Назару, назадавали еще много других вопросов, так, что они смешались в моей голове, но я помню, как резко прервал допрашивающий Глеба, когда тот со слезами на глазах обратился ко мне: «Малыш, ты ведь знаешь меня, расскажи.»
Я изо всех сил выгораживал его, вспоминал лишь самое светлое из нашей жизни: библиотеки и новогодние елки, Союз писателей и дома творчества. Глеб безудержно плакал от моих детских воспоминаний. Ни словом не обмолвился я ни о запоях, ни о дебошных ночах, ни о погонях с ножом за моей мамой, ни о кануне ее смерти.
И все же вскоре случился суд, где Глебу припаяли убийство по неосторожности и отправили по этапу во глубину сибирских руд.
Литера десятая
Все смешалось в доме Ирины Родионовны Облонской. Руслан, парень в расцвете сил, внезапно умер от перитонита, умер на операционном столе. Аким остался сиротливым и никому не нужным существом, а потому убежал из дому к какому-то из своих кавказских дядек. Ирина Родионовна мало того, что страдала от невыносимого ревматизма, подверглась у себя на квартире вооруженному нападению трех бандитов в масках, искавших доллары Назара. В тот день я задержался в школе, а когда вернулся, вся квартира была залита кровью, а полумертвую Ирину Родионовну соседи уже отправили на «скорой» в ее собственную Пироговскую больницу.
Весь остаток дня я оттирал со стен кровавые потеки, а ночью, вооружившись топориком и молотком, бессонно ожидал возвращения бандитов, но они не вернулись ни той ночью, ни следующим днем, ни позднее.
Все смешалось и вокруг: рушилась империя, отменялись старые деньги, назывались по-новому улицы, районы, города. Люди в одночасье стали другими. Кирса теперь правил одной из долгопрудненских банд, Ванька Кореновский был кем-то в молодежном крыле «Памяти», глебовские друзья-актеры открывали с Боровым московскую биржу.
Но самое страшное — вдруг стали переименовывать станции моего метро! Это все равно, как внезапно называть руку хэндом, а ногу — жамбом. Я часто смотрелся теперь в зеркало и временами не узнавал самого себя. Не узнавали меня и другие. Вчерашние соседки-старушки, гладившие меня по курчавой голове, приохивая: «Ты наша сиротинушка.» — теперь в очереди за сухим молоком шпыняли меня по поводу и без повода: «Понаехали тут всякие черные!» В школе из отличников я скатился на «троечника», смешно сказать, что забракованные мною самим чертежи, подобранные каким-нибудь Борькой Ключниковым, получали отличные оценки, а за те, что я чертил из кожи вон, мне ставили — на листе, испещренном красными ошибками, — жирную тройку.
Моя сибирская бабка вдруг нагрянула на нашу квартиру на Большой Татарской, я думал, чтобы поухаживать за бедной Ириной Родионовной, где там! — приехала судиться за пенсию якобы для меня «по потере кормильца». Месяц она ходила по всем инстанциям МВД, по собесам и нотариальным конторам — отнюдь не в Пироговку, где залечивала свои переломы бедная Ирина Родионовна. Отсудила ли — не берусь сказать, но исчезла так же без предупреждения, как и приехала, даже записки не оставила.
Да, и впрямь все смешалось в доме Облонских.
Мне это напоминало литературный анекдот, что любил рассказывать после того, как съездил в Европу в 88-м году. В той поездке он побывал в доме-музее Ивана Бунина в Граце и даже удостоился увидеть сертификат Нобелевской премии, коей, как известно, был награжден Иван Александрович. Но каково было удивление Глеба, когда под сертификатом он увидел рисунок, изображающий человека, освещающего другим дорогу факелом своего сердца, да, да, рисунок, изображавший Данко, того самого Данко, которого можно увидеть на барельефе станции «Горьковская», переименованной теперь в «Тверскую». «Представляете, — говорил, напившись, Глеб, — дали-то Бунину, а подразумевали, небось, Горького. Горького, которого ненавидел Бунин! И жить с этим клеймом весь остаток жизни.»