Хлеб мы жали. Последний сноп резали, праздник уряжали, когда гости припожаловали: воевода страшный, на ворона похожий, с дружиной. Не знаю уж, чего хотел, об чём с большаком разговоры вёл, а остался он с товарищами у нас на праздник.
Шуму-то было! Парни все на настоящих хоробров, не отрываясь, глядят, походку перенимают, как петушата маленькие, право слово! А девки за лучшими платьями в сундуки полезли. Оно и верно. Урожай собрали – самое время веселиться да плясать!
Я думала в избе отсидеться – не позориться же мне, поганке бледной. Мать не дала. Хворостиной пригрозила. Платье мне вынесла шитое. Шитьё ниточка к ниточке класть – это я умела. Чай, большой силы не требует. Одела меня в лучшее, поясом своим подпоясала – родительское благословение, значит. Да и отправила.
Хорошо сидели – у рощи берёзовой. Песни пели, в игры играли. Вои силушку нашим ребятам показывали. Девки вздыхали, да поближе-поближе к заезжим молодцам подвигались. А я, стыдясь, в сторонке сидела. Да так вышло, что от певца дружинного недалеко. Вот уж у кого голос… он весь вечер пел, будто неведома ему усталость. Я заслушалась.
Ударил он по струнам в последний раз, допел, кашлянул.
- Ну, красавицы, кто-нибудь даст певцу горло промочить?
Тут у меня в руках ковш очутился, и материн голос в спину толкнул: «Иди же!».
Шагнула я как в омут.
- Испей, песенник…
Он хлебнул браги, плеснул в огонь, схватил меня за руку и повлёк за собой. Завертелось всё вокруг в пляске, мелькали деревья, небо кружилось. Потом он увлёк меня через костер прыгать, а потом и вовсе – в лес. Перекликались, за деревьями прятались. Я даже про хвори свои забыла…
Так и сбылась моя судьба, отворилась сила великая…
Чужие вои пришли, не спросив ни о чём. Поначалу мнилось – вот-вот и подоспеет наш воевода, что от находников защитить брался. И как они за мечи схватились – ждали мы ещё подмоги. Мужики сами за вилы да топоры похватались. Думали, немного продержимся и дождёмся. Но он так и не пришёл. И певец мой не пришёл. Не услыхали боги моей мольбы. Никого в тот день не слышали наши боги. И когда дымом затянуло деревянные лики, я перестала молиться. Кинулась из избы прочь. Только выпорскнула из влазни, так и встала. Стоял передо мной волхв силы невиданной. Так и пригвоздил взглядом к земле. Я наговор обережный зашептала… он вскрикнул радостно и ткнул в меня корявым пальцем.
- Эту возьми, брат!
Дальше не помню ничегошеньки. Этот страшный боров, что меня за косу схватил слово «возьми» однобоко понимает. До сих пор. Заволокло мой разум туманом красным – ничего не помню. Даже боли никакой. Знаю только, что кричала я в отчаянии, билась. Да когда уже швырнули меня на землю, словно тряпку грязную, приподнялась да страшное слово сказала. Меня таким не учили – сами слова на язык прыгали. Двух шагов насильник не сделал: запутался то ли в портах, то ли в ремне, не понять, как упал! Да удачно так! Прямо ляжкоq - да на свой же нож. Защекотало мне язык, я вослед тихонько добавила: «И детей у тебя никогда не будет!»
А ещё потом меня волоком тащили за волхвом. Тот самый тащил, что ножом поранился. Меня он больше не трогал. Поглядывал только зло.
Сначала, как они меня в свой городок привели, я утопиться хотела, да сил до реченьки дойти не было. А потом дочка в животе толкаться начала. Я ночами гладила округлившееся чрево да песню ей пела. Ту самую. Знала я, что не Раненого это ребёнок, а золотоволосого певца.
А как от бремени разрешилась, так стала глазами волхва. В нём-то без пояса силы не было. А во мне была. Поэтому он меня к Раненому суложью пристроил. И дочку признать велел.
Раз в седмицу приводил меня Раненый к волхву. Тому зреть надобно было, что вокруг делается. Он и без меня мог, да не так у него получалось. Другая боль у него была, не та, что силу отворяет.
Больно! Больно вспоминать это было. Но ещё больнее видеть, что люди на земле творят, богов стравливая. Боги, они же каждый в отдельном мире живет, который люди сами для себя огородили. Со своей нежитью-кривдой борются. Ну и сидели бы тихонько каждый со своим людом. Так нет же! Подымает вождь на знамя веру бога своего - и идет на соседа. Он же кто? Пришлый. Не наш. Кромешник. Вот тогда и льётся по земле сырой руда человеческая, льется над землёй сила великая – истекает потоками божья кровь, из жил исторгнутая. Ничейная. Такая божья кровь и питала пояс, что волхв надевал. А Божьей силе нельзя без дела над землёй сочиться – пожары будут. Или реки вспучатся, берега зальют. Нет, нельзя. Она, сила эта, веру искала.
Так и зрила я, волхву рассказывая. Зрила, как крепнет на восходе войско. Тьма теней готова была с места сорваться, как саранча пройти по земле, сметая, поглощая всё на своём пути.
Зрила, как волхвов громовой бог силу набирает от пояса, готовится меч багрить.
Зрила, как встаёт с полудня бог невиданный. Не в сонме помощников – единый. Встаёт, в полный рост, распрямляясь, длань свою тянет - всё ближе и ближе. Ломаются под этой дланью идолы, падают с холмов молчаливыми брёвнами, без силы, без веры. Да так я на него засмотрелась, что не заметила, как другой близко подошёл. А как заметила, чуть не ослепла – ходил среди смертных истинный хозяин пояса. Только не могла я это понять, билась, кричала:
- Бог в твоём доме, волхв! Бог среди вас ходит! Бог с вами!!!
Кричала, ничего не видя вокруг. Застил бессмертный свет глаза, через меня и волхв зрить перестал. Так меня стали настоем маковым поить, чтобы я что-то кроме этого света видела. Только вот помнить я ничего уже не помнила. Приходила в себя за полночь. Волхв без сил на лавке спал. А я кое-как добиралась до своей клети, чуть не падая. Последнюю силу волхв из меня высасывал с поясом своим треклятым. Я уж на себя не похожа – старуха жуткая. Дочка уснуть без меня не могла – ждала всё. Плакала иногда, просила, чтобы я больше такая страшная не приходила. А я только гладила её по головке да сказки сказывала.
…Лучика-забавника везде радостно привечали. Ходил он, весенним богом осенённый, печали не ведая, горестей не зная, песни людям пел. Как на пиру воеводином – так про подвиги ратные, да про воев доблестных. Как на празднике людском – так про солнышко ясное, про богов справедливых, про богатырей силы неслыханной. А как девушке, так про желанного да милого, про дом родимый, про свадебку светлую.
Всем люб был Лучик-певец, всех радовал, всем улыбался.
Пришёл как-то Лучик на полянку – на смех девичий шёл, на голоса звонкие. На полянке молодые парни да девицы хоровод водили – праздник справляли. Вышел Лучик, улыбнулся, подхватил мелодию хороводную, заиграл на гусельках. Дивно играл Лучик, позвали его в хоровод. Закрутился Лучик в хороводе, завертелся. С парнями выплясывает – силой да ловкостью хвалится, с девицами кружится – то одну приобнимет, то другую. Обнял он очередную красавицу, глянул ей в глаза. И замерло сердечко Лучика. Утонул он в голубых глазах, как в омутах. Так утонул, что выбираться не хочется. Улыбнулась ему девица, махнула рученькой белой, обратно в хоровод затянулась.
Весь вечер плясали парни да девицы, как стемнело – костры зажгли, прыгать через них начали. Обручь - парень с девицей. Да так, чтоб руки не разжать. Говорят друг дружке о любви и прыгают. Кто искренне говорит, у того рука не разожмётся, не выпустит тонкую девичью ладошку. Огонь, он ведь всё про людей знает – кто правду говорит, а кто лжу-кривду.
Нашёл Лучик среди весёлых девичьих лиц то одно, что милее всех ему стало, протянул девице руку, повлёк к костру. Мелькнул под ноженьками огонь праведный – не разжались руки певца да красной девицы. Поцеловал Лучик любимую, подхватил на руки сильные, закружил быстро.