Выбрать главу

Верная Вадимова дружина со сродниками, друзьями и всеми, кому перепадала ижорская дань, а с ними иные, кто за два минувших лета любви с варягами не завёл, – по одну сторону. Рюрик с варягами и варяжскими прихвостнями, со всеми, кто ещё раньше в Ладоге жил и за ним послать насоветовал, с глупой молодёжью, успевшей разок мечами позвенеть о датские шлемы, – по другую.

Говорили. Горло рвали криком, а рубахи на себе и друг на друге – пятернями. Плакали. Вытирали ладони, вспотевшие на оскепищах копий, теребили застёжки замкнутых тулов. Думали – не миновать кровавой усобицы.

Но устоял храбрый князь Вадим, удержался на последнем пределе. Не пошёл с оружием против своих, против тех, кого, на стол восходя, клялся оберегать. Коли, сказал, уже и добра здесь не помнят, ради находника прежнему князю готовы путь показать – ждать срама не буду.

Сам прочь уйду…

Так сказал. И сделал по сказанному.

Злые языки за углами шептались – без раздумий исполчился бы против варягов, если б уверен был, что победит. Но кто же знает наверняка, что творилось у него на душе?..

В три дня собрали имущество… и на купеческих кораблях (варяги, понятное дело, свои лодьи не дали) ушли по Мутной вверх. Не половина города ушла, как сулилась, – меньше. Кто семью на старом месте оставил, чтобы позже забрать, кто и вовсе – кричать-то за Вадима кричал, а дошло до дела, и повисла на ногах вся родня с хозяйством и домом: как с места срывать?.. Однако многие всё же с Ладогой распростились и верили, что навек.

Плохо это, когда наперёд знают внуки, что умирать придётся не там, где умерли деды. Втройне плохо, когда и сами-то эти деды – недавние переселенцы, и где их щуры покоятся, никто теперь уже не найдёт.

Одно утешение – не на пустое место строиться шли. Там, у истока Мутной из Ильмеря озера, тоже, как говорили, были не совсем глухие места. Жили словене, кривичи, меряне и чудь. Не было допрежь у них крепкого рубленого городка и князя в нём, а теперь будет…

Вот какую новость мог бы спесивый Твердята услышать от воеводы Вольгаста. Но не захотел смирить гордость и оттого узнал обо всём едва не последний.

Эгиль берсерк размеренно заносил весло, погружал в воду длинную лопасть и с силой откидывался назад. Мимо корабля медленно проплывали, отодвигаясь назад, берега Невского Устья. Ветер, как назло, стих, а течение здесь было такое, что людям приходилось садиться по двое на весло. Эгиль управлялся один.

– Похоже на то, что придётся тебе, Рагнарссон, выбирать, – сказал он Харальду, отдыхавшему рядом на палубе. – Хрёрек конунг – великий воин и могучий правитель. Я не стал бы с ним ссориться, если бы это зависело от меня. Но и молодой Вади конунг тоже непрост, раз уж он Хрёрека заставил с собой считаться. Это верно, в море от него толку немного, но если хотя бы у половины его ярлов такие же волчьи глаза, как у этого… как его… Зи… Зу…

– Замятни, – подсказал Харальд. Словенская речь казалась ему очень трудной, но не пристало сыну Лодброка смущаться и отступать, и он малопомалу её постигал.

– Вот, вот, – обрадовался Эгиль. – У того, который хотел забрать у Щетины меч, но не совладал.

– То-то и оно, – проговорил Харальд задумчиво. – Глаза у него и впрямь волчьи, а меч отнять не сумел.

Известие о разладе между гардскими конунгами ошеломило его не меньше, чем прочих посольских, а может, даже и больше. Твердислав или хотя бы тот же Сувор по крайней мере подспудно ожидали подобного. Харальд, полтора месяца назад ни сном ни духом не ведавший о припасённом для него судьбой путешествии, Ладогу себе представлял гораздо более смутно, чем, к примеру, Эофорвик в стране англов, где уже не первый год сидел правителем его старший брат Ивар. И, отправляясь в Гардарики, совсем не собирался начинать с важных решений. Ему никогда ещё не приходилось повелевать воинами и делать выбор, от которого столь многое зависело. Отец отправил его сюда возглавить датчан, которых по условиям замирения обещали отпустить на свободу. С этим он был готов справиться и верил – случись какая незадача, Эгиль даст ему разумный совет. В том, что касалось воинов и сражений, Эгиль знал всё. Но от кого ждать подмоги, когда приходится сравнивать конунгов и предугадывать, за кем останется власть?..

«Вот так, – сказал он себе, – и становятся из мальчишек вождями. Ты должен был знать, что Рагнар конунг уже немолод и не пойдёт завоёвывать для тебя страну, как для Бьёрна, Сигурда, Хальвдана и других братьев. Младшему сыну всегда приходится самому прокладывать себе путь…»

Вслух же он сказал Эгилю берсерку:

– Если придётся выбирать, я поступлю так, чтобы отец был мною доволен.

Когда остановились на ночлег и стали готовить ужин, Харальд подошёл к боярину Твердиславу:

– Как я посмотрю, твои люди сидят у одних костров, а люди Сувора ярла – у других. И я ещё дома заметил, что вы с ним друг друга не особенно жалуете. Это оттого, что он служит своему конунгу, а ты – своему?

Харальд часто приходил к Пеньку на корабль и разговаривал с ним. Боярин сперва видел в этом лишь честь для своего князя. И то правда, с кем беседовать знатному заложнику, набираясь ума, если не со старшим в посольстве?.. Потом понял – мальчишка стал нравиться ему. Даже чем-то напомнил оставшегося в Ладоге сына. Где теперь был сыночек?.. Сидел дома, батюшку ждал? Или с князем Вадимом утёк?.. Вольгастовы варяги, быть может, знали про это, но он спрашивать их не стал.

И Твердята, лелея сидевшую в сердце занозу, открыл молодому датчанину то, что нипочём не поведал бы человеку вовсе стороннему.

– Мне Сувора, – нахмурился он, – с молодых лет любить не за что. Помнишь, свистом я разговаривал? А где выучился, сказать? У мерян, лесного народа, науку перенял. Я ведь у них три года пленником прожил, юнцом ещё. В самой крепи лесной, и захочешь, а не сбежишь. Всё сердце по невестушке, красавице, изболелось. Каждую ночь снилось: сдумала – не вернусь, за другого пошла…

– А она? – спросил Харальд. – Красавицы редко скучают без женихов…

– А ей все эти три года Сувор проходу не давал, – сказал боярин. – На него и сейчас ещё девки вешаются, а тогда и подавно.

Харальд чуть не ляпнул, что так тому и следует быть, ибо с замечательным воином пребывает милость Богов. Хорошо, вовремя спохватился, смолчал.

– То сватов шлёт, то сам у колодезя торчит, хоть собак спускай на него, – продолжал Твердислав. – А вот не сладилось дело у раскрасавца. Вернулся я из полона и в ту же осень свадьбу сыграл…

Он замолчал и нахмурился ещё больше.

– Я буду рад поклониться твоей почтенной жене, ярл, – на всякий случай сказал Харальд.

– Жена моя водимая из ирия светлого теперь глядит, – проговорил Твердята сурово. И помимо воли подумал, как придёт на курган, который своими руками над её могилой воздвиг, как станет заново прощаться, из Ладоги за князем вслед уходя… – Года не прожил с нею, похоронил, – довершил он свою невесёлую повесть. – Сынка, Искру, на память оставила… Семимесячным его родила, не доносила… Волхв сказал – сглазили недобрые люди. Я Сувора на месте чуть не убил, на поле вызвать хотел…

– На хольмганг? – уточнил Харальд.

Боярин кивнул.

– Я хотел, чтобы Перун рассудил нас. Князь, Военег старый, развёл, биться не дал.

Оба замолчали. Твердислав вспоминал, как рвался из рук побратимов и кричал Сувору: порчей испортил, змей подколодный!.. Тебе не досталась, так вовсе со свету сжил!.. А Сувор рвался навстречу, захлёбываясь слезами и горем: дождалась тебя, а ты, пёс смердящий, и уберечь не сумел!..

А Харальд думал о матери, умершей, как и жена гардского ярла, родами. Странно, но ярл начал казаться сыну конунга почти родным человеком. И казалось удивительным, почему это ему сперва так глянулся Сувор, сдружившийся с его воспитателем, Хрольвом.

Сначала из-за поворота Мутной оказали себя острые вершины курганов. Словене-корабельщики начали снимать шапки, кланяться. В курганах обитали их предки, сто с лишком лет назад поселившиеся в этих местах, а теперь хранившие очаги своих внуков и правнуков. Не живёт человек на земле, пока не пустит корней. Пращуры же, приведённые к устью Ладожки-речки пущенной плыть по Мутной личиной Перуна, устраивались надолго. И потому, не спеша ставить избы и рубить городок, перво-наперво избрали доброе место для почитаемых могил. А когда минуло время и пришёл кон умирать – легли в землю, которую полюбили, накрепко привязали к ней свой род.