День был жарким, как жарким был каждый день. Бледный песок отражал свет злого солнца мириадами сверкающих, как алмазы, искр, так что мир пустыни казался еще более жарким и более ярким от этого сияния. Лошади шли размеренным шагом. Мужчина и женщина ехали, расслабившись в седлах, сжав губы и устремив взгляды вперед. Одежда прилипала к их телам, покрытым пленкой пота.
Женщина совершенно определенно была женщиной, и была старше мужчины. Ее лицо было удлиненным, с рельефными скулами, пристальными темными глазами и слегка выгнутым носом над пухлыми губами и подбородком с круглой ямочкой в середине. Никто не мог бы назвать ее истинной красавицей; только другая женщина назвала бы ее менее чем хорошенькой, и это было бы неправдой. Ее раздувающиеся шаровары, или «сирваль», — желтые, испачканные грязью и песком, покрытые пятнами пота, — были прорезаны с одной стороны и порваны. Капюшон, отпоротый от джеллабы, лежал у нее на бедрах, поскольку грязное белое платье было искромсано и разорвано вдоль и поперек и заканчивалось гораздо выше колен. Широкие шаровары-сирваль были заправлены в красные сапоги, поднимающиеся выше ее довольно округлых икр. Великолепная масса вьющихся черных волос отливала синевой и пурпуром в свирепом сиянии солнца; кудри закрывали ее лицо, выбиваясь из-под ее грязной старой повязки, которая раньше принадлежала мужчине. Ничем не стесненные полушария ее груди прыгали, как беспокойные зверьки, под располосованной джеллабой, почти не скрывающей их изгибов; ткань, которая раньше стягивала их, стала теперь повязкой на голове мужчины.
Золотисто-коричневая кожа женщины, по его безжалостному замечанию, была привычной к солнцу и не должна была обгореть. Она была разъярена этими словами, а потом удивлена тем, что он помог ей сменить повязку на бедре, там, где шафрановый сирваль был сильно прожжен, образуя дыру с черными, неровными краями.
— Мне печет грудь, собака!
— Она не обгорит, — сказал он, мирно покачиваясь в седле справа от нее. — По крайней мере, обгорит не сильно, — добавил он, и она поджала свои полные губы.
— Зачем вообще было брать меня с собой? Почему ты не оставил меня умирать в пустыне, варвар, истерзанную, плохо одетую и беспомощную?
— После всего того, что мы перенесли вместе? Испарана, Испарана! Я чувствую ответственность за тебя, женщина! И кроме того… разве ты не собиралась доставить Глаз Эрлика в Замбулу?
Она уставилась на него сверкающими глазами; ее блестящая от пота полуобнаженная грудь начала вздыматься сильнее. Ее голос был почти шепотом:
— Д-да-а…
— Правильно, — Конан пожал плечами. — Хассек — которого я любил, черт бы тебя побрал, — умер. Замбула гораздо ближе, чем Иранистан, и я ничего не должен той далекой земле. Ты выполнишь свою задачу, Испарана. Ты вернешься в Замбулу вместе с амулетом. Просто я, не ты, буду везти Глаз. Веди себя со мной по-дружески, и я буду счастлив сообщить твоему нанимателю, что ты убедила меня отвезти амулет ему в твоей компании.
Испарана заморгала, пристально глядя на него, но ничего не сказала. Кончик ее языка высунулся, увлажняя губы, пока она обдумывала, размышляла, без сомнения, озадаченная его словами и его проклятой непредсказуемостью горца. Испарана поступила мудро, не сказав ничего. Этот громадный пес-варвар, по всей видимости, был из тех, кто остается в живых; к тому же он был могучим воином, а также хорошим товарищем, — а еще, черт бы его побрал, искусным любовником.
Кроме того, они действительно направлялись к Замбуле, и он заверил ее, что амулет у него, хотя, похоже, все, что он носил, была эта уродливая, дешевая глиняная штуковина, висящая на ремешке у него на груди.
После полудня она попыталась пожаловаться на скудость предоставленного ей наряда. В ответ она получила дружеский шлепок по бедру и уверения в том, что в таком виде она менее опасна. Он снова повторил, что поскольку ее кожу с самого начала вряд ли можно было назвать белоснежной, она не подвергается опасности быть обожженной солнцем.