Внутри чаши что-то темное и тяжелое уже плавилось на жарком огне костра, издавая тихое, зловещее шипение и испуская едкий металлический запах. Олово. Индирра узнала запах.
– Гадание на расплавленной судьбе, – прошептала Мавра, ее темные, как смоль, глаза отражали прыгающие языки пламени. – Огонь плавит металл, металл принимает форму грядущего. Читать будем по бликам, по пару, по тому, как остывает истина. Садись. Не шевелись. Не дыши громко. Огонь слушает.
Индирра опустилась на колени на холодную землю напротив чаши, чувствуя, как жар костра обжигает лицо, а страх сковывает внутренности. Мавра взяла длинную, обугленную на конце палку и помешала расплавленное олово в чаше.
Оно зашипело яростнее, забулькало, заискрилось крошечными брызгами смертельно горячего металла.
Старуха забормотала что-то на странном, гортанном языке, похожем на шум ветра в пещерах. Ее движения стали резче, почти танцующими вокруг треножника.
– Вопрос в сердце твоем, дитя, – проговорила она, внезапно перейдя на понятный язык, но не глядя на Индирру. Ее взгляд был прикован к бурлящей серебристо-серой поверхности металла. – Вопрос о пути. О пламени. О цене. Огонь ответит.
Она резко выдернула палку и отступила на шаг. На мгновение в чаше установилась почти зеркальная гладь.
Индирра затаила дыхание. И тогда на поверхности расплавленного олова начали появляться образы. Не четкие картинки, а тени, блики, силуэты, рожденные игрой пламени костра, парами и внутренним напряжением самого металла.
Сначала она увидела две фигуры. Они сливались в объятии, как в страстном танце, их очертания были плавными, почти единым целым. Сердце Индирры екнуло – Влюбленные.
Но фигуры светились не теплом, а ослепительно-белым, болезненным светом, как раскаленная добела сталь. И от этого света исходило не благословение, а предупреждение ожога.
Затем фигуры начали меняться.
Одна, более высокая, мужская, стала излучать все больше этого ослепительного, пожирающего света. Другая, женская, казалось, таяла в его сиянии, ее контуры расплывались, становились прозрачными, как дым.
И тогда из глубин чаши, из самого сердца расплавленного металла, выросла Башня. Не крепкая, каменная, а огненная. Сложенная из яростных, багровых языков пламени. Она росла стремительно, поглощая фигуры.
Женская тень растворилась в ее основании без следа.
Мужская фигура осталась стоять на самой вершине огненной Башни, одинокая, ослепительно-белая, но… Индирра вгляделась. Фигура не стояла твердо. Она была искажена, как будто ее дергали невидимые нити боли, а ослепительный свет вокруг нее не горел ровно, а пульсировал, как открытая рана. И с вершины Башни падали искры-слезы, застывая в серый пепел еще в воздухе.
Внезапно поверхность олова вскипела с громким, шипящим бульканьем. Образы исказились, смешались в хаос огня и теней. Пар, густой и едкий, вырвался из чаши, обдав Индирру волной невыносимого жара и запахом горящего металла и… горькой золы. Она закашлялась, закрывая лицо руками, слезящиеся глаза.
Когда пар рассеялся, Мавра стояла над остывающей, почерневшей массой в чаше. Ее лицо было каменным. Она взяла щипцы, аккуратно вынула слиток – причудливый, корявый, с выступами, напоминающими искаженные лица и языки пламени – и бросила его в ведро с водой. Шипение было громким и окончательным.
– Его пламя сожжет тебя, – проговорила Мавра тихо, но каждое слово падало, как молот на наковальню.
Она повернулась к Индирре, и в ее глубоких глазах не было жалости. Была древняя, беспощадная правда.
– Если ты отдашь сердце. Ты станешь маслом в его светильнике. Пищей для его вечного огня. Он – Башня из Пламени. Возведенная на пепле. И ты будешь следующим слоем пепла, дитя, если не убежишь. Сгоришь дотла. И оставишь его еще выше. И еще… более одиноким.
Индирра сидела на коленях, оцепенев. Образы из чаши – ослепительная фигура, растворяющаяся в дыму, пульсирующий свет, похожий на боль, огненная Башня – жгли сетчатку сильнее настоящего пламени.
Слова Мавры впивались в душу, как ножи. "Пищей для его вечного огня". Прямо как та кровь, превращающаяся в пепел…
"Оставишь его еще выше. И еще… более одиноким". Этот образ искаженной фигуры на вершине… Это был он? Запертый в своей силе? В своей боли?
Страх был ледяным. Но глубже страха копошилось что-то иное. Острое, режущее сострадание. И упрямый вопрос: А если не убежать? Если попытаться… потушить эту Башню?