При мысли о том, что Мацько может умереть, его охватывала глубокая грусть. До тюрьмы он даже не отдавал себе как следует отчета, как сильно он любит этого "дядьку", который был ему и отцом и матерью. Но теперь он знал это хорошо, чувствуя в то же время, что после смерти Мацьки он будет страшно одинок на свете, без родни, если не считать того аббата, у которого был заложен Богданец, без друзей и без всякой опоры. В то же время ему приходило в голову, что если Мацько умрет, то тоже из-за немцев, из-за которых он сам чуть не погиб, из-за которых погибли все его предки и мать Дануси и много, много неповинных людей, которых он знал или о которых слыхал от знакомых. И он начинал даже удивляться. "Неужели, — говорил он себе, — во всем этом королевстве нет человека, который не потерпел бы от них обиды и не жаждал бы мести?" Тут ему вспомнились немцы, с которыми он воевал под Вильной, и он подумал, что, вероятно, татары не жесточе их на войне и что, вероятно, другого такого народа нет на свете.
Рассвет прервал его размышления. День восходил ясный, но холодный. Мацько, видимо, чувствовал себя лучше: он дышал ровнее и спокойнее. Только когда солнце стало уже порядком пригревать, он проснулся, открыл глаза и сказал:
— Полегчало мне. А где мы?
— Подъезжаем к Олькушу. Знаете, где серебро добывают и в казну отдают.
— Кабы иметь то, что в земле лежит! Вот бы можно Богданец отстроить!
— Видно, что вам лучше, — смеясь, отвечал Збышко. — Эх, хватило бы и на каменный замок. Но заедем в приход, там и примут нас, и вы сможете исповедаться. Все в руках Божьих, а все-таки лучше, когда совесть в порядке.
— Я человек грешный, покаяться рад, — отвечал Мацько. — Снилось мне ночью, что черти сдирают у меня кожу с ног… А между собой они по-немецки брехали… Слава богу, полегчало мне. А ты спал?
— Где же мне было спать, коли я вас стерег?
— Ну так приляг хоть немного. Как приедем, я тебя разбужу.
— Не до сна мне.
— А что тебе мешает?
Збышко взглянул на дядю глазами ребенка:
— Что же, как не любовь? У меня даже колики начались от вздохов, да вот сяду на минутку на коня — мне и полегчает.
И слезши с телеги, он сел на коня, которого проворно подвел ему подаренный Завишей турок. Между тем Мацько от боли немножко хватался за бок, но, очевидно, думал о чем-то другом, а не о своей болезни, потому что качал головой, чмокал губами и наконец сказал:
— Вот дивлюсь я, дивлюсь и никак не могу надивиться, в кого ты такой влюбчивый уродился: ни отец твой не был таков, ни я.
Но Збышко вместо ответа вдруг выпрямился в седле, подбоченился, вскинул голову и грянул изо всех сил:
— Гей…
И это "гей" разнеслось по лесу, откликнулось дальним эхом и наконец стихло в чаще.
А Мацько снова потрогал свой бок, в котором сидел наконечник немецкой стрелы, и с тихим стоном сказал:
— Прежде люди умнее были, понял?
Но потом он задумался, точно припоминая старые времена, и прибавил:
— Положим, кое-кто и прежде бывал дураком.
В это время они выехали из леса, за которым увидели шалаши рудокопов, а вдали зубчатые стены Олькуша, выстроенные королем Казимиром, и колокольню костела, построенного Владиславом Локотком.
IX
Каноник приходской церкви дал Мацьке отпущение грехов и гостеприимно оставил их ночевать, так что они тронулись в путь только на следующее утро. За Олькушем свернули они к Силезии, по границе которой намеревались доехать до самой Великой Польши. Дорога по большей части шла лесом, в котором на закате часто раздавалось, точно подземный гром, рыкание туров и зубров, а по ночам сверкали в ореховых зарослях волчьи глаза. Но еще большая опасность грозила на этой дороге купцам и путникам от немецких или онемечившихся рыцарей из Силезии, замки которых высились в разных местах вдоль границы. Правда, благодаря войне с владельцем Ополья, которому помогали против короля Владислава многочисленные силезские племянники, польские руки разрушили большую часть этих замков, но все-таки надо было быть осторожными, особенно после захода солнца, и не выпускать из рук оружия.
Ехали, однако, спокойно, так что Збышке начинала уже надоедать дорога, и только тогда, когда до Богданца оставались лишь сутки пути, ночью послышалось сзади лошадиное фырканье и топот копыт.
— Какие-то люди едут за нами следом, — сказал Збышко.
Мацько посмотрел на звезды и, как человек опытный, ответил:
— Скоро рассвет. Разбойники не напали бы под утро, потому что в это время им надо убираться домой.
Однако Збышко остановил телегу, выстроил людей поперек дороги, лицом к приближающимся, а сам вышел вперед и стал ждать.
В самом деле, через несколько времени он увидел во мраке десятка полтора всадников. Один ехал во главе их, на несколько шагов впереди, но, по-видимому, не намерен был прятаться, так как распевал во всю глотку. Збышко не мог расслышать слов, но до ушей его доходили веселые восклицания "гоп", "гоп", которыми незнакомец кончал каждый куплет песни.
"Наши", — подумал Збышко.
Но все же окликнул:
— Стой!
— А ты сядь! — ответил шутливый голос.
— Что вы за люди?
— А вы?
— Зачем вы за нами едете?
— А ты зачем загораживаешь дорогу?
— Отвечай, а то у нас луки натянуты.
— А у нас не натянуты… Стреляй!
— Отвечай по-людски, а то тебе плохо будет.
На это Збышке ответили веселой песней.
Удивился Збышко, услышав такой ответ; затем песня оборвалась, но тот же голос спросил:
— А как здоровье старого Мацьки? Дышит еще?
Мацько приподнялся на телеге и сказал:
— Ей-богу же, это наши.
А Збышко тронул коня вперед.
— Кто спрашивает про Мацьку?
— А сосед, Зых из Згожелиц. Уже с неделю еду за вами и расспрашиваю по дороге людей.
— Батюшки! Дядя! Это Зых из Згожелиц! — воскликнул Збышко.
И они стали радостно здороваться, потому что Зых был действительно их соседом, к тому же хорошим человеком и общим любимцем, чем обязан был необычайной своей веселости.
— Ну, как поживаете? — спросил он, тряся руку Мацьки. — Гоп еще или уже не гоп?
— Эх, уж не гоп, — отвечал Мацько. — Но вам я рад. Боже ты мой милостивый, да мне кажется, что я уже в Богданце.
— А что с вами? Я слышал, немцы вас подстрелили?
— Подстрелили собачьи дети. Наконечник у меня между ребрами остался.
— Господи! И что же? А медвежье сало пить пробовали?
— Вот видите! — сказал Збышко. — Все медвежье сало советуют. Только бы добраться до Богданца. Сейчас же пойду ночью с топором на пасеку.
— Может быть, у Ягенки найдется, а нет, так пошлю к кому-нибудь.
— Какая Ягенка? Ведь вашу жену звали Малгохной? — спросил Мацько.
— Э, какая там Малгохна! В Михайлов день будет три года, как Малгохна лежит на кладбище. Норовистая была баба, упокой, Господи, ее душу! Да и Ягенка в нее, только еще молода… А Малгохне я говорил: "Не лезь на сосну, коли тебе пятьдесят лет". Так нет же, влезла. А ветка обломилась — и бац. Так я вам скажу — даже яму выбила. А через три дня — и дух из нее вон.
— Царство ей небесное, — сказал Мацько. — Помню, помню… Как, бывало, упрется руками в бока да начнет чудить, так работники от нее в сено прятались. Да уж зато хозяйка была… С сосны, значит, свалилась?… Ишь ты…
— Свалилась, как шишка зимой… Ох, вот горе было! Знаете, после похорон я с горя так напился, что три дня меня не могли разбудить. Думали — тоже окочурился. А сколько я потом наплакался — так и ведром не вынесешь. А насчет хозяйства молодец и Ягенка. Теперь ею весь дом держится.
— Я ее еле помню. Когда я ее знал, она не больше топорища была. Под лошадью пройти могла, головой живота не задевши. Да давно уж это было, выросла небось.