Выбрать главу

Губы его совершенно не двигались, и он не молился. Он только долго смотрел в застывшее, но еще прекрасное лицо Ротгера, точно хотел различить в нем следы жизни.

Потом, среди царившей в часовне тишины, стал говорить тихим голосом:

— Сыночек! Сыночек!

И замолчал. Казалось, что ждал ответа.

Потом, протянув руки, он засунул исхудавшие, похожие на когти, пальцы под плащ, покрывавший грудь Ротгера, и стал ее ощупывать. Он шарил всюду, посередине и с боков, пониже ребер и возле ключиц, и, наконец, нащупал сквозь сукно рану, шедшую от правого плеча до самого паха, погрузил в нее пальцы, провел ими по всей ране и снова заговорил голосом, в котором, казалось, дрожала жалоба:

— О… какой безжалостный удар… А ты говорил, что он почти ребенок… Все плечо… все плечо… Сколько раз подымал ты эту руку против язычников в защиту ордена! А теперь ее отрубил у тебя польский топор… И вот конец тебе. Вот и предел. Не благословил тебя он, потому что, быть может, ему и нет дела до нашего ордена. Оставил он и меня, хотя служил ему много лет.

Он замолк, губы его задрожали, и снова в часовне настало глухое молчание.

— Сыночек! Сыночек!

В голосе Зигфрида звучала теперь мольба, и в то же время он говорил теперь еще тише, как люди, которые спрашивают о какой-то важной и страшной тайне:

— Если ты здесь, если слышишь меня, дай знак: шевельни рукой или открой на мгновение глаза, ибо сердце мое изнывает в старой груди… Дай знак, я ведь так любил тебя. Говори…

И, наклонившись над гробом, он устремил ястребиные глаза свои на закрытые веки Ротгера и стал ждать.

— Да как же можешь ты говорить? — сказал он наконец. — От тебя веет холодом и тлением. Но если ты молчишь, так я скажу тебе кое-что, а душа твоя пусть прилетит сюда, к горящим свечам, и слушает.

Сказав это, он еще ближе наклонился к лицу трупа.

— Помнишь, как капеллан не дал нам добить Юранда и как мы поклялись ему не делать этого? Хорошо, я сдержу клятву, но порадую тебя, где бы ты ни был.

Сказав это, он отошел от гроба, поставил на место подсвечники, которые перед тем отодвинул, накрыл все тело и лицо трупа плащом и вышел из часовни.

У дверей его комнаты спал слуга, а внутри, по приказу Зигфрида, ждал его Дидерих.

Это был маленький, коренастый человек, на кривых ногах и с квадратным лицом, часть которого закрывад черный с зубчатыми краями капюшон, падавший на плечи. На нем был кожух из невыделанной буйволовой кожи, на бедрах такой же пояс, за которым засунута была связка ключей и торчал короткий нож. В правой руке он держал железный фонарь, а в левой — медный котелок и факел.

— Ты готов? — спросил Зигфрид.

Дидерих молча поклонился.

— Я приказал, чтобы у тебя в котелке были угли.

Маленький человечек снова ничего не ответил, только указал на пылающие в камине поленья, взял стоящий возле камина совок и стал выгребать в котелок уголья, потом зажег фонарь и стоял в ожидании.

— А теперь слушай, пес, — сказал Зигфрид, — когда-то ты проговорился о том, что велел тебе сделать комтур Данфельд, и комтур велел отрезать тебе язык. Но так как ты можешь показать капеллану все, что захочешь, пальцами, то предупреждаю тебя, что если ты хоть одним движением намекнешь ему о том, что ты сделаешь по моему приказу, я велю тебя повесить.

Дидерих снова молча поклонился; только лицо его зловеще подернулось от страшного воспоминания, потому что язык у него был вырван по совершенно другой причине, нежели говорил Зигфрид.

— Теперь ступай вперед и веди меня в подземелье к Юранду.

Палач схватил огромной рукой своей ручку котелка, поднял фонарь, и они вышли. Они прошли мимо спящего слуги и направились не к главным дверям, а за лестницу, где тянулся узкий коридор, шедший вдоль всего здания и кончавшийся тяжелой дверью, скрытой в углублении стены. Дидерих отворил ее, и они снова очутились под открытым небом, на небольшом дворике, со всех сторон окруженном каменными амбарами, в которых на случай осады хранились запасы зерна. Под одним из этих амбаров, с правой стороны, находились подземелья для пленников. Там не было никакой стражи, потому что, если бы даже пленник сумел выбраться из подземелья, он очутился бы на дворике, единственный выход из которого был через эту дверь.

— Подожди, — сказал Зигфрид.

И, опершись рукой о стену, он остановился, потому что почувствовал, что тяжело дышать, точно грудь его заключена в слишком тесный панцирь. На самом же деле то, что ему пришлось пережить, превосходило его стариковские силы. Он почувствовал, что лицо его под капюшоном покрывается каплями пота, и решил немного отдохнуть.

После сумрачного дня настала необычайно ясная ночь. На небе горела луна, и весь дворик был залит ярким светом, в котором снег отливал зеленоватым блеском. Зигфрид жадно втягивал в легкие свежий и немного морозный воздух. Но в тот же миг ему вспомнилось, что в такую же светлую ночь Ротгер уезжал в Цеханов, откуда вернулся трупом.

— А теперь ты лежишь в часовне, — тихонько пробормотал он.

А Дидерих, думая, что комтур обращается к нему, поднял фонарь и осветил его лицо, страшно бледное, почти как у трупа, но в то же время похожее на лицо старого ястреба.

— Веди, — сказал Зигфрид.

Желтый круг света от фонаря снова забегал по снегу, и они пошли дальше. В толстой стене амбара было углубление, в котором несколько ступенек вело к большой железной двери. Дидерих отпер ее и стал спускаться по лестнице в глубину черной пропасти, высоко поднимая фонарь, чтобы осветить Дорогу комтуру. В конце лестницы был коридор, а в нем справа и слева необычайно низкие двери от камер, в которых были заключены узники.

— К Юранду, — сказал Зигфрид.

Через минуту скрипнули петли, и они вошли. Но в яме было совершенно темно, и Зигфрид, плохо видя при слабом свете фонаря, велел зажечь факел; вскоре в ярком свете его огня он увидел лежащего на соломе Юранда. У пленника были на ногах оковы, а на руках довольно длинная цепь, позволявшая ему подносить пищу ко рту. Одет он был в тот самый мешок, в котором предстал перед комтурами, но теперь мешок был покрыт темными следами крови: в тот день, когда конец битве был положен только тогда, когда обезумевшего от боли и ярости рыцаря удалось опутать сетью, кнехты хотели добить его и алебардами нанесли ему несколько ран. Добить его помешал капеллан щитненского замка, удары оказались не смертельными, но Юранд потерял столько крови, что его отнесли в темницу еле живого. Все в замке думали, что он с часу на час должен умереть, но огромная сила его организма превозмогла смерть, и он был жив, хотя раны его не были перевязаны, а сам он был брошен в ужасное подземелье, где в оттепель капало со стен, а во время морозов они покрывались толстым слоем инея и кристаллами льда.

И вот он лежал на соломе, в оковах, но такой огромный, что лежа казался каким-то обломком скалы, обтесанным наподобие человеческой фигуры. Зигфрид велел осветить его лицо и некоторое время молча всматривался в него, а потом обратился к Дидериху и сказал:

— Видишь, у него только один глаз, выжги его ему.

В голосе его звучала какая-то слабость, дряхлость, но именно оттого страшное приказание казалось еще страшнее. Факел слегка задрожал в руке палача, однако он наклонил его, и вскоре на глаз Юранда стали капать крупные, пылающие капли смолы, через минуту покрывшие весь глаз, от самой брови до скулы.

Лицо Юранда скорчилось, седые усы поднялись кверху и открыли стиснутые зубы, но он не сказал ни слова, и не то от изнеможения, не то из врожденного упорства не издал даже стона.

А Зигфрид сказал:

— Тебе обещано, что ты выйдешь на волю, и ты выйдешь, но не в состоянии будешь жаловаться на орден, потому что язык, которым ты против него кощунствовал, будет у тебя отнят.

И он снова дал знак Дидериху, но тот издал странный гортанный звук и знаками показал, что ему нужно иметь обе руки свободными, а кроме того, чтобы комтур посветил ему.

Тогда старик взял факел и стал держать его в вытянутой, дрожащей руке; однако, когда Дидерих придавил коленями грудь Юранда, Зигфрид отвернулся и стал смотреть на покрытую инеем стену.