Я бил по двери все сильнее, и каждый звук, каждое чувство, каждый вкус грозили свести меня с ума. Они обрушивались, как бомбы, готовые уничтожить.
Дверь распахнулась, и я по инерции ввалился в комнату. Передо мной вдруг возник Льюис, он смотрел на меня расширившимися от ужаса глазами.
– Господи Иисусе, Кромвель! Что стряслось?
Я оттолкнул его плечом и стал расхаживать взад-вперед, глотнул еще виски, но на этот раз эмоции оказались настолько сильными, что я не сдержался.
Размахнувшись, я запустил бутылкой в стену – раздался грохот и звон бьющегося стекла. У меня в сознании взорвался золотой фейерверк. Я вцепился в волосы и с силой дернул, потом стукнул себя по макушке раз, другой. Льюис схватил меня за запястья и силой заставил опустить руки, потом, не выпуская меня, заглянул в глаза.
– Кромвель! – Его голос прозвучал резко и строго. – Успокойся.
Желание бушевать потихоньку сходило на нет, оставляя после себя лишь расплывчатые воспоминания обо всем, с чем я боролся. Я перекатил во рту пирсинг, пытаясь избавиться от чувства горечи.
– Кромвель!
Льюис встряхнул меня, и мои плечи поникли.
– Не могу выносить все эти чувства, – проговорил я срывающимся голосом. Теперь Льюис смотрел на меня с грустью. Я уставился на свои окровавленные руки – я так и не смыл кровь Истона. – Он пытался убить себя. – Мой голос дрожал, я зажмурился. – Она умирает.
Я закрыл лицо руками, пытаясь избавиться от темно-синего цвета, заполнявшего собой сознание, вымывающего все остальные цвета.
Я терпеть не мог темно-синий, мать его.
– Она ждет сердце, но, думаю, донор не появится.
Льюис немного ослабил хватку, но не выпустил меня. Я уставился на картину на стене, на которой пестрели яркие спирали и круги.
– Она слабеет с каждым днем.
Я покачал головой, вспомнив, как Бонни привезли в больницу на кресле-каталке, как она посмотрела на меня снизу вверх огромными запавшими глазами. Она выглядела такой уставшей.
Словно еще немного, и она утратит желание бороться.
– Она умирает, – снова прошептал я. Каждую клеточку моего тела пронзала такая сильная, темно-синяя боль, что я не мог дышать. – Она пробудила во мне желание играть. – Я ткнул себя кулаком в грудь, там, где билось здоровое сердце. – Она заставила меня снова слушать музыку, звучащую внутри меня. Заставила меня играть. С ней я вновь стал самим собой. – Я проглотил вставший в горле ком. – Она не может умереть. Я ее люблю. Она – мое серебро.
Все желание бороться куда-то улетучилось, зато эмоции снова усилились, подобно гигантскому цунами, которое грозит ничего не подозревающему берегу полным опустошением. Льюис взял меня за руку и куда-то повел. Я не смотрел по сторонам, но в какой-то момент поднял голову и обнаружил, что мы находимся в музыкальной студии. Только эта студия была лучшей из всех, где мне случалось бывать. Я огляделся: гладкие, полированные стены, аккуратно разложенные инструменты ждут, что на них будут играть – все новенькие и высококлассные. Потом взгляд мой упал на стоявший в углу рояль, его глянцевая черная масса притягивала как магнит. Ноги сами собой шагали по светлому деревянному полу, я почувствовал головокружение, когда подошел к инструменту. Я бесчисленное количество раз играл на нем во время концертов, будучи ребенком, а переполненные зрительные залы внимали мне, затаив дыхание… Папа стоял за кулисами и наблюдал, как его сын-синестетик делится со слушателями цветами, изливавшимися из глубины его души.
– Ты должен играть, – сказал Льюис. Он стоял в центре комнаты и смотрел на меня. В этот миг он выглядел в точности как тот композитор, которого я увидел много лет назад в Альберт-холле.
Тайлер Льюис.
Я поморщился – эмоции не отпускали. Казалось, голова сжата тисками, кровь пульсировала в висках.
– Выпусти их, – сказал Льюис.
Когда его голос достиг моих ушей, я увидел, что он бордовый.
Мне нравился бордовый цвет.
Я коснулся клавиш, и, стоило мне ощутить под пальцами их гладкую, прохладную поверхность, как все изменилось. Я закрыл глаза, и все воспоминания о случившемся сегодня ночью подернулись дымкой, превратились из образов в цвета и формы. У меня перед глазами танцевал живой узор.
Я последовал за ним, как того желало мое сердце. С каждой новой нотой мне становилось чуточку легче. Не открывая глаз, я играл и играл, пока не перестал думать о том, что делаю, позволил музыке вести меня в темноту. Я дышал все размереннее, невидимый обруч, сдавливавший грудь, исчез, мои мышцы стали единым целым с инструментом, и все владевшее мною напряжение изливалось в мелодию. Чем дольше звучала соната, тем меньше во мне оставалось переживаний.