Выбрать главу

Я подошел к ней:

— Вы не хотите мне рассказать?

— Нет. Я обещала.

— Простите, не понял.

— Я обещала хранить тайну.

— Кому? И в чем?

— Ответить — значило бы частично выдать мою тайну…

Эта женщина сбивала меня с толку: под внешностью замшелой старой девы кипели бешеный, закаленный неутолимой яростью темперамент и отточенный ум, мечущий слова, точно кинжалы.

Она повернулась ко мне:

— Так вот, знайте, что я была любима. Мало кто был любим так, как я. И я любила сама. Так же страстно. Да, да, так же… если это возможно…

И ее глаза затуманились слезами.

Я положил руку ей на плечо, стараясь ободрить:

— Никому не возбраняется рассказывать историю любви.

— А мне нельзя. Потому что это затрагивает слишком важные персоны.

И она ударила кулаками по коленям, словно приказывала молчать кому-то, кто порывался заговорить.

— Кроме того, стоило ли всю жизнь хранить тайну, а теперь вдруг взять и раскрыть ее? К чему? Чтобы все мои многолетние усилия пропали втуне?

Ее узловатые пальцы вцепились в колеса инвалидного кресла, с неожиданной силой толкнули их, и она, покинув гостиную, заперлась в своей спальне.

Выйдя из виллы «Цирцея», я столкнулся на тротуаре с Гердой, которая сортировала мусор, перед тем как разложить его по разным бакам.

— Вы уверены, что ваша тетушка так и не узнала страстной любви?

— Да я побожусь, что нет! Над ней частенько из-за этого подшучивали. Сам подумай — случись такое, она давным-давно выложила бы нам все, просто чтоб душу облегчить!

Она с оглушительным треском сплющила три пластиковые бутылки и скатала их в крошечные тугие комки.

— А вот я сильно сомневаюсь, Герда, есть у меня подозрение, что это не так.

— Ну вот, сразу видать, что ты зарабатываешь на жизнь дурацкими выдумками, ей-богу! Тоже мне напридумывал!

Ее короткие руки разорвали плотный картон легко, как папиросную бумагу. Внезапно она застыла, глядя на пару чаек, паривших над нашими головами.

— Ладно, коли уж ты стоишь на своем, я вспомнила про дядю Яна. Да, про него. Он очень любил тетю Эмму. И однажды сказал мне по секрету странную вещь: все мужчины, которые увивались за тетей Эммой, потом бежали от нее, как от чумной.

— Почему?

— Она их отпугивала, говорила всякие гадости.

— Она — и гадости?

— Так он мне сказал, дядя Ян. Да вы и сами видите: никто ее не захотел.

— Если разобраться в том, что сообщил вам дядя Ян, то скорее это она никого не захотела.

Озадаченная таким поворотом, племянница замолчала.

Я продолжал:

— Если она была так же требовательна к мужчинам, как к писателям, то понятно, отчего ни один из них не нашел у нее снисхождения. И раз уж ей не попадались мужчины на ее вкус, она делала все, чтобы отвадить других. Иными словами, ваша тетушка просто желала сохранить независимость!

— Может, и так, — неохотно согласилась племянница.

— И кто знает, не отталкивала ли она их потому, что хотела сохранить себя для единственного избранника, того, о котором никогда никому не рассказывала?

— Тетя Эмма? Чтоб тетя Эмма вела двойную жизнь? Эта бедолага?

И Герда скептически хмыкнула. Тетка интересовала ее лишь до тех пор, пока считалась «убогой»; она питала к ней покровительственную привязанность, смешанную с жалостью, если не с легким презрением, но стоило Герде заподозрить, что за поведением старухи кроется расчетливость или богатство, как она тотчас потеряла бы к ней всякий интерес. Тайны ее ничуть не волновали, а объяснения принимались только с условием, что будут просты и понятны. Герда принадлежала к числу людей, для которых понимать что-либо означает стоять обеими ногами на земле, а всякие романтические изыски — звук пустой.

Мне хотелось слоняться по Остенде весь день, однако капризный климат сократил мою прогулку. Мало того что задул противный холодный ветер, мешавший мне собраться с мыслями, — низкие темные тучи в конце концов пролились тяжелым холодным дождем.

Пару часов спустя я прибежал на виллу, чтобы укрыться от непогоды, но не успел переступить порог, как Герда бросилась ко мне с паническим криком:

— Тетя в больнице, у ней сердце схватило!

Мне стало совестно за себя: когда я ушел от Эммы, она была так взвинчена, что это волнение, скорее всего, и вызвало сердечный приступ.

— Что говорят врачи?

— Я дожидалась тебя, чтобы поехать в больницу. Вот сейчас и отправлюсь.

— Хотите, я пойду с вами?

— Еще чего, ведь это она захворала, а не я. И потом, где ты возьмешь велосипед? Больница — это не ближний свет. Жди здесь, так оно будет лучше. Я скоро вернусь.

Воспользовавшись ее отсутствием, я обследовал гостиную. Мне хотелось заглушить тревогу, и я стал изучать содержимое книжных полок. Там стояли признанные классики мировой литературы, но были также собрания сочинений авторов, познавших короткий период славы, который сменился полным забвением со стороны читающей публики. Вид этих книг навел меня на размышления об эфемерности успеха, о преходящем характере любой известности. Подобная перспектива терзала мое воображение. Да, сегодня у меня есть читатели, но останутся ли они со мной завтра? Писатели по недомыслию считают, что они избегнут забвения после смерти, оставив после себя нечто, но как долго просуществует это нечто? Если я чувствую себя способным говорить с читателем XXI века, то много ли мне известно о читателе XXIII-го? Да и вообще, не самонадеянна ли такая постановка вопроса? И не лучше ли раз и навсегда отказаться от погони за славой, от притязаний на бессмертие? Жить настоящим, только настоящим и радоваться тому, что есть, а не уповать на будущее.

Не сознавая, что эти размышления, по аналогии, лишь усугубляют мое беспокойство о состоянии Эммы, я погрузился в какую-то прострацию, заставившую меня позабыть о времени.

И вздрогнул, когда Герда закричала во весь голос, с треском захлопнув за собой входную дверь:

— Ничего серьезного! Она уже очнулась. Скоро оклемается. Так что в этот раз пронесло.

— Ну, слава богу! Значит, это была ложная тревога?

— Да, врачи еще подержат ее там какое-то время, чтобы понаблюдать, а потом вернут мне.

Я разглядывал топорную фигуру Герды, ее могучие плечи, широкие бедра, усеянное рыжими веснушками лицо, короткие руки.

— Вы очень привязаны к своей тетушке?

Она пожала плечами и ответила так, словно это было очевидно:

— Да ведь у нее, бедолаги, только я одна и есть!

С этими словами она повернулась и ушла в кухню греметь своими кастрюлями.

Последующие дни не принесли ничего хорошего. Герда отмеривала мне, через час по чайной ложке, скупые новости о своей тетке, которая все еще лежала в больнице. А затем, поскольку Эмма Ван А. больше не защищала город своим тщедушным телом, в Остенде нахлынули туристы.

Пасхальные праздники всегда знаменуют собой — чего я раньше не знал — начало отпускного сезона на курортах Северного моря, и начиная со Страстной пятницы городские улицы, магазины и пляжи заполнились приезжими, говорящими на всевозможных языках — английском, немецком, итальянском, испанском, турецком, французском, — правда, нидерландский все же преобладал. В город целыми полчищами прибывали супружеские пары и семьи с детьми; я никогда еще не видел столько колясочек в одном месте: казалось, побережье служит заповедником для взращивания младенцев; пляж был забит тысячами тел, хотя термометр показывал всего семнадцать градусов, а ветер продолжал холодить кожу. Мужчины, более смелые, чем женщины, подставляли торсы бледному солнцу; они обнажали их в стремлении продемонстрировать скорее собственную отвагу, нежели красоту, и тем самым принять участие в соревновании самцов, не касавшемся самок; однако им хватало храбрости лишь на то, чтобы раздеться до пояса, предусмотрительно оставив на себе длинные штаны или шорты. Меня, всегда проводившего летний сезон на Средиземном море, больше всего удивлял цвет их кожи — белый или красный, — бронзовый загар был здесь редкостью. Никто из представителей этой северной популяции не загорал как положено: здесь либо оставались иссиня-бледными, либо обжаривались на солнце докрасна, пока кожа не слезала клочьями. Одни лишь молодые турки выделялись своими золотисто-коричневыми телами среди белых и багровых, но это их явно стесняло, и они старались держаться кучно.