Выбрать главу

Публичным выступлениям сосед не чужд, странно даже говорить, ведь он — присяжный поверенный! Но это не важно, об этом никто не думает: сосед наш, главным образом, — эсдек. Главным образом.

Смотрю на него, когда устаю от таинственного шепота без секрета, — и прикидываю: на кого он похож? На протоирея он ужасно похож: рясу коричневую, крест золотой — и просто художественный образ! Исследую это сходство строго, боясь, как бы не помешала объективности ассоциация идей, знание, — что отец-то соседа — был настоящий протоирей, и даже не без знаменитости: все мы, в детстве, в гимназиях, по его «одобренным» учебникам Закон Божий зубрили. Но, ей-Богу, если б и не знать это про соседа — протоирей самостоятельно навязался бы. Одна «вкусность» его к жизни какая красочная. Ведь по манере отставлять руку, садиться за чайный стол, по тысяче мелочей видишь. Как вкусно, как аппетитно живет сосед. Не обманываю себя: по адвокатским ли, по таинственно-интеллигентским ли делам куда-нибудь он едет (например, по делам загадочного кружка «О.—О.», насчет же путешествий по эсдечным делам — я сомневаюсь) — он должен ехать во втором классе, но со своими собственными простынями, чтобы уютно устроиться на ночь, и со своей провизией; он должен! В самом крайнем случае, если не провизия, он на каждой станции должен вылезать, закусывать, — ну и пивца бутылочку; а чего-нибудь, каких-нибудь пряничков или хоть леденцов — и в вагон из буфета захватить, — сластена!

Я не обманываю себя: если б это исключительно зависело от моего соседа — мы до сих пор не имели бы огнестрельного оружия, — не слышали бы, как пахнет порох. Но, во-первых, не было бы ли это к лучшему (война менее проклятая), а, во-вторых, — мне нравится сосед и так: оно художественнее.

* * *

Мы видели соседа в эту зиму довольно часто, а последний раз совсем недавно, совсем перед началом странных дней, даже чуть ли не во время неуследимого начала их странности.

А сосед был как сосед. Вкусно мурлыкал те же интеллигентско-эсдечные пессимистичности (это полагалось во время войны) и даже мало намекал на самое отдаленное будущее. Да, да, вспоминаю: это было при самом начале, но при начале. Он только плечами пожал и, кажется, не совсем даже понял, о чем мы спрашиваем. О чем, в самом деле? Все было, как вчера, как месяц, как год тому назад.

В прошлом году не было таких белых дней. От пронзительной белизны снеговой, — а снегу навалило невиданные горы, — все было пронзительно бело везде: свет белый в комнатах, воздух белый, даже небо какое-то, хоть и голубое, но с молоком. И каждый день снег еще падал; от этого еще увеличивалась прелесть и надежность чистоты; снег хрустел, но не казался хрупким.

Началось так, как начинается… любовь. Как будто ничего… и ясно видишь, что ничего, и говоришь себе, что ничего, — а в душе носишь что-то громадное, смутное, терпкое. Каждое утро просыпаешься с ним, хотя нарочно не глядишь, не хочешь глядеть; а подсознательно знаешь, что оно, пока на него не глядел, — выросло в сердце, и вот — вот уж не надеждой, а уверенным счастьем тебя захватит, которое придет, — пришло!

Это была, однако, не любовь, а революция.

К соседу мне вздумалось позвонить в один из первых «нарастающих» дней. Мы видим непрерывную цепь людей — приходящих, уходящих; все — как мы, ничего не знают, верят и не смеют верить. Сквозь всякие слухи — верно одно: началось, но само началось, а потому всякий конец возможен, оба вероятны.

К кому и по телефону ни звоню — то же. Ах, еще сосед!..

Никогда не было у него этого полногласия. Загудел в телефоне уж не протоиреем, а целым протодиаконом.

— Все идет великолепно, великолепно… Будьте спокойны, движение в прекрасных руках…

Вот так чудо. В руках, и даже прекрасных! А нам-то казалось… Уж не поверить ли соседу?

«Мы пьем в любви отраву сладкую…»
* * *

Несколько дней, переменивших все.

Для России, как для влюбленной девушки, после брака, влюбленность стала преображаться в страсть. И в первую же, медовую, неделю этого брака появились признаки, что он может кончиться трагично, что еще рано «жить-поживать и добра наживать…».

Впрочем, я о соседе. Он сидит у нас, один (на одну минутку, где же тут, как все!).

Громогласия ни следа. Какой-то обдерганный, чуть-чуть сконфуженный… нет, вовсе он не сконфужен, он не оправдывается, Боже сохрани! он объясняет. По-старому шепчет и полон таинственности (казалось бы! Уж теперь-то что?).

Объясняет, почему он написал, не мог не написать, знаменитый Приказ № 1. Рассказывает, как, где, при какой обстановке это случилось. В Таврическом дворце, конечно, на перманентном митинге Совета Солдатских и Рабочих депутатов. Он, сосед, там ведь первый…. (первый ли?). Мы должны понять: тысячная волнующаяся толпа серых шинелей… Народ… Стихия… Все глаза устремлены на него… Все руки протянуты к нему… Мало того: он уже сам среди этих серых волн… Каждое слово приказа подхватывается громовыми кликами, каждое следующее подсказывается ликующим освобожденным народом… Стихийный вал встает все выше… Я не мог не быть с ним, не быть в нем, не хотеть того, чего хотели они…