Выбрать главу

Лицо щекочет пуховка, пудра пахнет детским тальком и почему-то свеклой, хочется чихнуть, но Галина одергивает:

 – Смирно сиди.

Сижу. Не люблю грим, лицо перерисовывают, и все чудится, что того и гляди совсем перерисуют. То есть навсегда.

 – Ты представляешь, Костик с Дашкой вконец разосрались. – В воздухе запахло сигаретами, это Настя, пользуясь минутной передышкой, закурила. Жаль, что глаза открывать нельзя, мне нравится смотреть, как из колечка губ – розовая помада «Шанель», подарок поклонника – выбирается дым. Настя говорит, что курить модно и в Европе многие женщины курят, а Константин Андреевич называет ее дурой и требует соблюдать правила пожарной безопасности.

 – Ну неужели? – Холодные пальцы Галины касаются носа, потом век, массируют, успокаивая.

 – Ага, мне Лялька говорила, что с утра такой скандал был – просто мрак!

Я представляю, как Настя закатывает глаза, завитые полукружьями ресницы почти касаются бровей, а подбородок, наоборот, опускается вниз, и рот приоткрывается, как будто Настя – кукла и сейчас скажет: «Мама».

 – Она всю посуду перебила и пообещала анонимку накатать, – говорит Настя. – Галь, ну ты чего делаешь?

 – А чего я делаю?

 – Ну сама посмотри! Тоньше губы сделай, так, чтоб аккуратные, а то прям жабий рот… так вот, я и говорю, что Дашка на Костика накатать пообещала, а он ее – с площадки вытурить.

 – И вытурит, – спокойно заметила Галина, салфеткой стирая помаду с губ. – Кто она против Костика? Актриса одного дня…

Это они про Дарью Скирцеву говорят. Я ее знаю, точнее, видела однажды. Красивая. Модная. Говорят, что талантливая. Правда, Настя как-то упомянула, что настоящий талант тут один – Костик, а остальные так, чтоб не скучно в одиночестве было.

 – Вот увидишь, доснимаем и все, будет Дашке свобода на все четыре стороны… – Руки Галины меняют мое лицо, я не вижу как, но ощущаю эти перемены, будто бы черты переплавляют, делая то уже, то шире, то четче, то, наоборот, размытыми. Галина тоже талантливая, только это очень злой талант – превращать одних людей в других. Но в кино иначе никак.

 – Вверх посмотри, – приказывает она. Смотрю на висящий под потолком шар, облепленный то ли фольгой, то ли битым стеклом. Зачем он там? Галина рисует глаза, Настя маячит рядом раздраженной тенью. Молчит.

 – А Костик себе новую приму сыщет… теперь влево гляди. У него это быстро, ну да… думать надо было, он же не пацан, чтоб тарелками швыряться. Народный, как-никак, заслуженный…

 – Кобель он, – заключает Настя и, дернув меня за волосы, весело говорит: – Не слушай нас, Баська, мы ж так, языки почесать… Если уж чего чесать, то язык – самый безопасный вариант.

 – Не мешай, – одергивает Галина. – А ты, Берта, слушай, мотай на ус, разбирайся, куда попала.

Настя смеется, хрипловато и обидно.

Семен

– Работать? А чего, работаю, ну… – Дед поправил бандану, которая наползла на самые брови. – Плотят нормально.

Напрямую в «Колдовские сны» Венька решил не лезть, чтоб, по его словам, «не спугнуть». Кого именно он опасался там спугнуть, Семену осталось непонятным, однако спорить он не привык. Да и то верно, что сначала неплохо было б разобраться с тем, куда они вообще лезут, а Федор Дмитрич мало того, что из местных, так и в пансионате работает, и с Калягиной знаком был неплохо.

Дом его стоял на краю села, и буквально за забором – крепким, серьезным, составленным из ровненьких, одна к одной штакетин, – берег уходил резко вниз, скатываясь в блекло-синюю речушку. Второй ее берег, пологий, вылизанный водой до яркой желтизны, упирался в светлую стену соснового леса, за которым, насколько Семен знал, и находился пансионат «Колдовские сны».

Федор Дмитрич, против опасений, был дома, поскольку работал по заведенному в «Колдовских снах» графику – десять дней рабочих, два выходных.

– А че, сначала-то, конечно, напряжно было, у всех людей суббота как суббота, про воскресенье молчу уже, а ты там горбатишься. – Федор Дмитрич, разложивши на низких козлах длинный, штопором завитой сук, охаживал его рубанком, тот в умелых руках по дереву скользил легко, снимая тонкую сливочно-желтую, будто с масла, стружку. Глядеть на это было приятно, как и на ухоженный, аккуратный двор, в котором даже собачья будка была добротной, украшенной резным петушком да деревянными ставенками. – А потом ничего, попривык, даж хорошо.

И вправду хорошо, солнышко щекотало обожженную шею, но не зло, а ласково, дерево вкусно пахло деревом, рубанок – металлом, а козлы отчего-то олифой.

– Раньше-то шли, то выпить за компанью, то денег дать, то бутылку… бедовый народишко, ничего-то у них нету, ничего-то им не надо. Стакашку опрокинуть да побузить, в том годе у Марчихи хлев спалили, в прошлым месяце Степанычу, который инвалид, руку сломали…

Федор Дмитрич, вытащив пачку «Аполлона», задымил.

– Так вот я-то и сам по прежнему времени не брезговал, а чего, когда заняться-то нечем, а вот пошел в пансионату работать, так там строго, с порога прям сказали, что если запах чуть почуют, то все, ищи, Дмитрич, новую работу. Ну а где ж ее найти-то?

Из будки, гремя цепью, выполз пес, глянул мутными глазами на Степана, зевнул, ощеривши беззубую пасть, и растянулся на травке.

– Он старый, я старый, никому-то и не нужный, – хозяин вздохнул. – А так все при людях, при деле. Вона, фиговину строгаю, Валентина просила скульптуру изобразить.

– Зачем?

– А так, любительница она всяких там финтифлей, – отмахнулся Федор Дмитрич. – А ты чего пришел? Из-за Людки, да? Допрыгалась… от бедовая девка! Мать-то ее, покойница, тихою была. Наши-то бабы языками чесали, что она от Сарки ведьмою заделалась, только глупство все это. Какая ж с нее ведьма? Сарка-то другое дело, ох и стервозная бабища, зубастая, такой слово поперек не скажешь, а если и скажешь, то все одно по-ейному выйдет.

Темные завитки дыма похожи на стружку, только не вниз падают, а вверх тянутся.

– Но вот чтоб злая, то не скажу. Берту-то она приютила. Та-то приперлася сюда одна, с дитем на руках, ничего не умеючи, городская. Помню, что моя-то супруга, покойница, с Нинкою, соседкою, в подружках ходила, так они все сидели и рядили, сколько-то городская тута протянет, когда назад побежит-то, а старуха Берту к себе забрала. Оно, может, и ей облегченье-то было, все не одной помирать, в одиночку-то тяжко, правда, Кудлач?

Кобель лениво шлепнул пооблезлым хвостом по земле и снова зевнул.

– У Сары ни детей, ни внуков, всю жизнь наособицу, как приехала, то никогда, ни с кем близехонько не сошлась, оттого наши и подивились все, когда она Берту к себе позвала. А потом, как померла, то ждали, когда Берта старухино золотишко тратить начнет.

– Какое золотишко? – Семен стряхнул со штанины цепкий деревянный завиток. А Федор Дмитрич, сунув окурок в жестянку, уже до половины заполненную, пояснил:

– Старухино. Я-то не знаю, в хату не заглядывал, но поговаривали, что Сарка-то не из простых, что навроде из ссыльных родители ейные, но раз дочку из ссылки вытянули да, почитай, под самой Москвою поселили, то не задаром же. Может, и так оно, а может, и не так, чай, были б деньги, Сарка доярок наших не обшивала б, благородная как-никак… или не благородная? – Федор Дмитрич хлопнул кулаком по груди, потом, зло сплюнув в банку-пепельницу, добавил: – Ничего об ней не знаю, вот что старая была – то да, до ста дожила, а все в уме, не сдетинела, не слегла, до последнего по хате ковыляла и во двор выходила, и чтоб жаловаться, то это нет. Крепкая баба. И если сберегла золотишко, то свое же, чего на чужое рты разевать? Ну так нашим-то не скажешь, после Саркиной-то смерти принялись к Берте в гости шастать. Как только хату не обнесли?