Семен опять не ответил, потому как, во-первых, не Венькино это дело, ну а во-вторых, сказать было нечего, потому как и вправду хорошая. Только не про Семенову душу.
– В общем-то, твое дело, не хочешь – не надо. Да и, может, правильно, не ко времени пока. Короче, я тут по Омельской кой-чего накопал. Ну с именем-возрастом понятно, там все сходится, вопросов нету. Не привлекалась, не замечена, не участвовала.
– Где?
– Нигде и ни в чем. Короче, образцовая гражданка из образцовой семьи. Папаша ее – некогда известный режиссер, заслуженный, народный, обласканный властью и так далее по списку, мамаша – дочь крупного, как принято выражаться, партийного деятеля. Имеется мнение, что без помощи маминого папы Дашин папа не был бы столь знаменит, но это так, к слову. При Союзе жила семья дружно и хорошо, после Союза – стала еще лучше, поскольку папа, ну, тот, который режиссер, вовремя подсуетился и полез в политику, благо имя еще имело вес. Мама занялась бизнесом, благосостояние семьи прыгнуло на прямо-таки фантастический уровень. Вот. – Венька, не прерывая рассказа, расколупывал рыбину, аккуратно вытягивая иглообразные кости, причудливым узором выкладывал их по краю тарелки, а освобожденные от костей куски отправлял в рот и глотал, не пережевывая. – У единственного ребенка в семье, позднего и горячо любимого, имелось все и даже больше. Первую выставку Омельской организовал папочка пополам с мамочкой, тут и выяснилось, что она и вправду талантливая. Картинки покупать стали и тут, и за границей.
– Успех к успеху.
– Эт точно, – поддержал Венька. – А еще говорят, беда за бедой. Ну, короче, сначала преставилась мать нашей пострадавшей. Классическое заказное, ни исполнителя, ни заказчика найти не удалось. Потом подобная же неприятность приключилась и с папашей, причем прямо на похоронах. Громкое дело было, правда, давнее. Года четыре уже… или пять? Ну да главное, что бесперспективное, в смысле…
– Я понял.
Бесперспективное – слово на вкус, как огурец, кисловато-сладкое, с нечаянной горечью разгрызенного кругляша перца.
– Ну вот, короче, тут-то, казалось бы, и пойти всему прахом, где художнице с таким наследством управиться? Но! – Венька облизал пальцы. – Но наша Даша скоропостижно, точнее, скоропалительно выходит замуж. И за кого? За одного из сотрудников материной фирмы. Так что подсуетился наш Юра, молодец!
Венька, поднявшись, включил свет. И вправду пора. Трехрогая люстра с желтыми стеклянными цветами плафонов моментально привлекла мошкару – поналетело изрядно.
– Ну, короче, удачно получилось. То есть фирма пострадала, конечно, подмельчала, и прежних-то связей не осталось, но и разориться не разорилась.
– Понятно.
– Так вот, чтоб было совсем понятно, скажу, что и фирма, и квартира, и прочее имущество давным-давно переписаны на Омельского. Девушка-то крепко не в этом мире была, видно, он ей сунул бумажки, она и подмахнула. Все.
– Тогда выходит… – Семен попытался поймать ускользающую мысль.
– Вот именно, что выходит – не было у него мотива убивать! Не было! – Венька стукнул вилкой по столу, смутился и, положив рядом с тарелкой, зашептал: – Все и так ему принадлежит! По акту дарения. Хотел бы развестись – развелся б без проблем и дележек имущества.
Толстая ночная бабочка, описав пируэт вокруг люстры, ткнулась в стекло и скатилась на стол, плюхнувшись черным пятном, которое шевелилось, дергало короткими крыльями. Сгребя бабочку в кулак, Семен подошел к окну, открыл, вытряхнул наружу и, вытерев руки о джинсы, задал вопрос, который просто не мог не задать:
– Тогда кто? И зачем?
– А вот это хрен его знает, – философски ответил Венька, закусывая картошку огурцом.
«Мой дневник. Как давно я не прикасалась к нему. Перелистывая редкие записи, понимаю, сколь счастлива была когда-то, а теперь и не верится даже, до того давно это было и столько всего случилось после. Но попробую писать по порядку.
Смерть Левушки, героическая, как было сказано, однако разве ж от этого легче? Нет, нисколечко, все гадаю, все думаю, что было б с нами, не случись войны и его гибели. И порой сама не понимаю, о ком горюю больше, о нем или о себе. Моя беременность, внебрачная, стыдная, ссылка в деревню – для всех я пребывала в нервическом расстройстве и трауре, мы ведь были обручены, сама же… сама я и не помню, о чем думала тогда, чего желала.
Помню, отец говорил, что уладил проблему, что даже хорошо, что Л. погиб, что, будь он жив, неизвестно, как бы все повернулось, а так имеется бумага, свидетельство венчания… а значит, грех – не грех, и я уже не распутница, а вдова…
Не знаю, кто взял на себя грех венчания с покойным, мне было все равно. Или нет, пожалуй, что не все равно, пожалуй, очень горько с того, что какая-то бумага важнее человека и даже людей. Неужто все так и должно быть, по бумагам?
Я все пыталась понять. И пыталась простить Л. за то, что бросил.
Потом были роды, дитя… девочка. Я назвала ее Людмилой, на Л., в отчаянной попытке вновь воссоединить две буквы.
Бесполезное желанье. Н.Б.».
Никита
С ней было и легко, и тяжело, хотя вроде как одно с другим ну никак не увязывается. Легко, потому как не нужно доказывать, показывать что-то из привычного уже репертуара образов, крутость изображать, когда совсем не до крутости и хочется попросту растянуться на полу, так, чтоб спина не болела и шея тоже, и лежать, не думая ни о чем.
– Эй, ты стихи обещал, – напомнила Марта. В полумраке лицо ее казалось особенно бледным, фарфорово-кукольным. Помнится, была у него такая кукла, подаренная кем-то, серьезно-холодная, даже как будто бы надменная, с ледышками синих глаз, розовыми, неодобрительно поджатыми губами и белыми волосами, уложенными в аккуратную прическу. Куклы он побаивался, хотя иногда с нею разговаривал, так, под настроение, как правило, с похмелья.
Марта нахмурилась, и сходство усилилось. Странно, что он не помнит, куда подевалась та кукла. Разбилась? Кто-то унес с собой? Или просто потерялась и теперь тоскует одна где-нибудь в пыли? У нее и платье желтым было. Кажется.
– Почему ты про обиды сказал?
– Ну так, к слову, точнее, к рифме. А что?
– Ничего, – соврала Марта. Глаза в темноте светлые, совсем прозрачные, только зрачки черными пятнышками. Обиды, при чем тут обиды, когда ей стало плохо? И лоб холодный. Солнечный удар, как же… какой удар, когда она и на солнце-то почти не бывает, а если и бывает, то надевает шляпку, соломенную, с узкими полями и атласным бантом. Не в солнце тут дело.
– Скажи, – Марта села, набросив плед на плечи, – как ты думаешь, почему люди умирают?
– Ты про Дашку эту? Не бери в голову, тем более что… – Никита вовремя себя одернул, не хватало еще грузить Марту местными сплетнями, у нее и так вон нервы на пределе. Точно, не из-за солнца обморок, из-за нервов.
А Марта вдруг рассмеялась.
– Договаривай, Жуков… ну, чего там тебе твоя рыжая наплела?
– А почему сразу рыжая? Кстати, ее Таней зовут.
– Ну, во-первых, здесь трудно с кем-либо заговорить, а во-вторых, мне глубоко плевать, как ее зовут. Свои сердечные дела оставь при себе.
Марта злилась, пыталась скрыть злость, а та все равно проступала в каждой черточке лица, ставшего вдруг жестким, будто углем нарисованным. И ведь приятно же, черт побери, никогда так приятно не было. Злится – значит, ревнует…
– Ну, во-первых, ляг и успокойся, вон, хочешь, еще подушку принесу?
Марта фыркнула и отвернулась. Не хочет.
– А во-вторых, кроме Тани, есть еще деревня, куда я вчера выходил и оказался в курсе местных сплетен. Смерть эта не первая, точнее – вторая. А первая случилась буквально за пару дней до… ну, перед самым моим приездом, считай. Так что, если вдруг кто предложит прогуляться ночью к реке, – не соглашайся.