Венька снова кивнул.
– Людочка сказала, что тогда она к отцу поехала, второй раз в жизни.
– Во второй? А в первый когда?
Рещина растерянно замолчала, потом как-то совсем неуверенно пожала плечами и тихо ответила:
– Не знаю, она не говорила.
– И неудачно?
– Не совсем. Сказала, что пригрозить пришлось: папочка ее в политику лез, ему лишние волнения на фиг не нужны были, он и денег отвалил, лишь бы дочку не видеть, а потом вроде как сам решил помочь – врача посоветовал, профессора какого-то, который лекарство разрабатывал от рака.
Она снова замолчала, сгорбилась как-то, съежилась и даже побледнела, хотя бледность эта, скрытая слоем пудры, была малозаметна, только темные румяна словно бы стали ярче, выделив острые скулы.
– У меня самой мама от рака умерла, – пояснила Рещина. – Мы с Людочкой еще поэтому так хорошо друг друга понимали: очень больно, когда такой близкий человек, а ты помочь не в состоянии. А она пыталась… но лекарство было новое, неапробированное и… в общем, Людочкина мама умерла. Не от рака, а от уколов этих, которые ей дали. И вышло, что Людочка как бы сама маму и убила… вот.
На этот раз молчание было долгим, Венька, кажется, растерялся, да и Семен, если по правде, понятия не имел, чего сказать.
– Когда она мне об этом рассказала, то я поняла, почему ей в доме бывать не хочется и видеть ничего там… я б этот дом вообще продала, а Людочка вот отказывалась… говорила – чтоб помнить. И медальон свой затем же носила, ну, чтоб помнить.
– Какой медальон?
– Такой кругленький, небольшой, вот примерно где-то так, – Валентина Степановна сложила пальцы колечком. – Старинный вроде бы, золотой. Рисунок еще помню, там лев был, как на гербах, знаете? На задних лапах стоял, а передние растопырены, и в них солнце держит. Людочка часто медальон этот проклятым наследством называла…
Директриса замолчала, постучала ногтем по столу и, точно очнувшись, встрепенулась.
– А что, вы не нашли его, да? Простите, я, наверное, глупая, я, наверное, сама виновата, что сразу не сказала, но Людочка никогда, понимаете, никогда не снимала медальон! Она до жути боялась его потерять и на двойной цепочке носила! Это важно, да?
– Это очень важно, – ответил Венька. – Вы даже не представляете, насколько!
И вправду важно. Медальона при потерпевшей не было, это Семен хорошо помнил.
За воротами пансионата Венька остановился, вытащил из кармана мятую пачку сигарет и закурил. Мешаясь с запахами доцветающей сирени, свежескошенной, но уже начавшей подсыхать на полуденном солнце травы, дым вплетался в общую картину сельской пасторали.
– Не-а, ты как знаешь, а я ей не верю. – Венька потянул носом воздух и чихнул. – Не, ну сам погляди. Сначала она говорит, что подружка не больно-то о прошлом трепалась, а потом берет и выдает полный расклад.
– И что?
– А ничего. Вот смотри. Росла себе Людочка в деревне, брошенная, забытая, никому не нужная, хотела в город вырваться, в люди, и тут, бац, узнает, что папаша у нее, оказывается, знаменитый и богатый, только вот про дочку и слышать не хочет. Обидно?
– Обидно, – согласился Семен.
– А потом вообще приключается эта история с болезнью и лекарством, которое вроде вылечить должно, а вместо этого убивает. Конечно, может быть, что и вправду несчастный случай, лекарство-то экспериментальное, но спорю на что хочешь – девочка решила, что маму отравили специально!
Спорить Семен не стал, пока у Веньки все логично вырисовывалось. Грязная история, куда ни копни – грязная. А небо над головою чистое, и прямо глаза от этой чистоты слепит, палит солнечным светом.
– Теперь дальше. Людочка из деревни сматывается, некоторое время занимается проституцией, а потом вообще исчезает. Так? А с другой стороны, если припомнить вторую потерпевшую, то в ее биографии имеем два заказных убийства – отца и матери… причем отец знаменитый: режиссер – первое совпадение, а потом и политик – еще одно.
– Полагаешь…
Венька и договорить не дал:
– Да уверен! Она за заказами стояла, мстила, и на панель пошла не столько ради денег, сколько ради нужных контактов… а сестрицу в живых оставила, чтоб та сполна жизни хлебнула! А когда не вышло, то… – Венька замолчал, выплюнул окурок и, раздавив ботинком, заметил: – Не выходит.
Оно и правда, концы с концами не вязались. Как там с заказными убийствами дело обстояло, Семен не знал, материалы бы почитать, биографии прояснить, даты сопоставить, тогда б, конечно, можно было бы и выводы какие-то делать. Но одно понятно – не могла Людочка сестру, если вторая покойница все-таки сестрой ей доводилась, убить. Она ж к этому времени сама трупом была.
– Ну ладно, – сдаваться Венька не собирался. – Хорошо, тогда еще вопрос – куда медальон подевался? С солнцем и львом? Надо искать… может, он и ни при чем, но искать надо!
Семен согласился. Надо – значит, надо.
– В общем, так… раз все равно приперлись, наведайся-ка в дом. Конечно, осматривать его осматривали, но все равно пошуршать стоит, мало ли, а вдруг… – Венька потер переносицу. – Ну а я… я в управление… Калягиной займусь и директрисою заодно… сестры-сестрички-подружки. Господи, ну до чего все запутано, а?
В кино мы так и не сходили, более того, Костик изменился.
– Пойми, Басечка, дело серьезное, дело ответственное… – Он отводил взгляд, тер руки, точно пытаясь соскоблить невидимую грязь. – Я – человек творческий, но… обыватели, формализм мировоззрения, необходимость соблюдения некоторых аспектов общественного бытия… увы, увы, никто из нас не свободен в своих желаниях.
Никто не свободен… он собирается уйти, не навсегда – на время.
– Я причиняю тебе страдания, но немного мужества, немного терпения… скоро мы будем снимать новый фильм, я позабочусь, Басенька, чтоб ты получила роль…
Страдания? Терпение? Я терплю Костика, мне стыдно за такую к нему неблагодарность, но его постоянное присутствие рядом раздражает. Он… он совсем не такой, каким казался вначале. Он любит говорить, много и долго, о планах, о былых и будущих наградах, о том, как тяжело в сегодняшнем мире талантливому человеку, и о том, что за границей работников искусства ценят, не то что у нас. Рассказывая о Праге, Париже, Будапеште, Берлине, он говорит не о городах, а о себе… он постоянно говорит о себе и, наверное, имеет на это право, потому что Костик – гений, признанный, заслуженный, народный, лауреат и номинант. Рядом с его именем много слов. Тяжелых, гранитно-серо-торжественных и совершенно не подходящих Костику.
– Не сердись, Басечка, но так будет лучше для нас обоих, – сказал он на прощанье, касаясь щеки холодными губами. – Завтра я приду.
У него в руках саквояж, вместительный, из светлой кожи, перетянутый ремнями и украшенный разноцветными пятнами наклеек. Костик подымает его двумя руками, тащит к двери, за которой его уже ждут.
Человек в черном пальто, от Бориса Михайловича. Я снова подсматриваю, хотя почти ничего и не видно: две тени на площадке. Машина у подъезда. Снег.
Тишина.
Семен
Дом был старым и заброшенным, с высоким фундаментом, испещренным мелкими трещинами, темными стенами, в которых вяло поблескивали темными же, непрозрачными стеклами окна. К рамам белой шелухой прилипли остатки краски, а дверь на проржавевших петлях просела, и из узкой черной щели над нею ощутимо тянуло тленом. Семен огляделся. Надо же, а с того, прошлого визита дом запомнился куда более… живым, что ли? Вот и крапива у сарая вроде не такой высокою была, а яблоня – наоборот, не такой низкой, разлапистой, с перекрученными ветками и мягкими листочками.
У самого забора грязно-желтым пятном выглядывал из травяной щетины резиновый мячик, сдутый и давным-давно вросший в землю, но не до конца, а ровно до половины. Рядом со ступеньками из полусгнившего деревянного ящика торчали запыленные бутылки, треснутые, сколотые или и вовсе разбитые, брошенные так, чтоб убрать потом, но так и не убранные.