Выбрать главу

Звериный инстинкт им четко подсказывал, что в этой-то подсознательной родственности, столь преуспевшей сановной кучки с громадной армией неудачников, таится их личная безопасность. И все они исправно, без устали, едва ли не всякий день демонстрировали свою фамильную малограмотность, свои неверные ударения, свою родную незамысловатость – все ту же социальную близость!

Они выставляли на обозрение свои непреходящие корни и связи с октябрьским мятежом, с конармией, с шинельной стихией, с тельняшками, кожанками, буденновками, с родимою матерью-революцией. Пусть помнят, что все они из народа, что все они дети семьи трудовой, что безупречным происхождением, подвижнической партийной работой они заработали свое право однажды улечься на этой площади.

Ну а “пылающий континент” был далеко, за океанами, почти эфемерным, неосязаемым, можно зачислить его в союзники, любовно-подстрекательски нежить, гладить по шерстке и укреплять своей бескорыстною солидарностью, подсчитывать всякие проявления его неприязни к несносным гринго, надеяться на темперамент latinos, – авось самолюбие бедных родичей однажды заставит их показать свои креольские коготки. Обиды уязвленной провинции ничуть не меняли картины мира. Но что из того? Они отвечали их старческой нужде в мифологии, в легендах, в утешительных сказках.

Бог в помощь! Ведь нежданно-негаданно тот август обернулся подарком. Когда я простился с княжной Таракановой и все повторилось, как в январе – не знаю, что делать, куда деваться, – вдруг эта спасительная возможность.

Стоило лишь взлететь, и немедля – это бывало со мной не раз – я ощутил, что все изменилось.

И дело было не только в том, что солнце приблизилось – в чем-то ином, не слишком понятном, неуловимом. Уже в самолете ушла повседневность с печалью, которая одолевала, с тревогами, с земным притяжением, явилось ощущение воли. И люди вокруг преобразились, стали естественней, непринужденней, как будто они не ремни застегнули при взлете, а, наоборот, распрямились, вздохнули освобожденной грудью.

Возникло противоречивое чувство своей автономности и отдельности, но вместе с тем несомненной общности с твоими спутниками по плаванью на этом отважном воздушном крейсере. Достаточно скромная кучка людей вдруг стала сообществом аргонавтов, а земляки превратились в землян.

Границы, таможни, закрытые двери, избороздившие эту планету и словно перечеркнувшие глобус, стали условными и бессильными, решительно ничего не значащими. Я стал первопроходцем и странником, перемещающимся во Вселенной, принадлежащим себе самому. Испытывающим восторг возвращения к ребенку, пришедшему некогда в мир.

Цветастое Южное полушарие обрушилось на мою бедную голову. И не было ничего удивительного в том, что она ходила кругом, а почва раскачивалась под ногами. Попробуйте только в себя вместить языческую, ацтекскую Мексику с ее пирамидальными плитами над погребенными империями, с ее столицей, страною в стране, с ее провинцией, спящей под солнцем, в старинной колониальной истоме, с забытыми нищими поселеньями с их хижинами под тростниковыми крышами. Сделайте хотя бы попытку понять Перу с ее странной сьеррой, степною и горной, с сумрачной костой, которая учащенно дышит грозным предчувствием океана. Вступите в колумбийское буйство красок и стилей и окунитесь в его несмолкающее разноголосье. Когда вы опомнитесь и очнетесь, вы обнаружите то, что в памяти остались не сведения, не встречи, не постижения и открытия, осталась лишь скачущая мозаика из ярких пятен и острых линий, магическая полубезумная живопись, неведомо как в себе сочетающая щедрое масло, скупую графику и дымчато-нежную акварель.

Пройдет еще какое-то время – и сквозь цвета, голоса и воздух, согретый полднем, настоенный ветром, пробьются застрявшие в памяти образы – тенистая водная колея – петляющий канал Соче-Милко, взметенные улицы Боготы, летящие вниз, точно пестрые мячики, с горластых окраин в нарядный центр, прохладная утренняя Лима, развалины в окрестностях Куско.

Потом начнут проступать и лица. Память твоя отберет по-хозяйски пять-шесть, не пытайся понять этот выбор. Вдруг вспомнится лукавый маэстро, показывающий с довольной улыбкой, какими фресками он украсил стены обновленного храма. Мелькнет удалец, как будто сошедший с экрана: сидящий в холле отеля – лихо заломленная шляпа с узкими загнутыми полями, черный, небрежно завязанный галстук, белая легкая рубашка с искусно закатанными рукавами – видны его смуглые крепкие локти, искусно подстриженные усы – в картинной внешности бравого сыщика была образцовая завершенность.

Долгая странная галерея! Вспыхнет медлительным нежным румянцем чуть удлиненное лицо супруги мэра Гвадалахары. Ее игольчатые ресницы то опускаются, то взлетают, блестят аметистовые глаза с поистине неповторимым оттенком – там называют его корундой. Они озирают вас с тихой заботой, с каким-то сестринским пониманием: так вы это знаете? Эта планета меньше мгновения, мир беззащитен, как наша жизнь, как я и вы. На следующий день я прощаюсь и с нею и с маленькой ее дочкой. Крошку зовут Марией-Луисой. Ей нет и семи, но меня провожают взрослые, полные слез глаза. Я утешаю ее, как Цезарь, который посулил Клеопатре, что вместо себя он пришлет Антония. “Не плачь, Мария-Луиса, не плачь. В Москве у меня есть сын Андрей, и он заменит тебе меня”. Круглые продолговатые бусинки снова светлеют и высыхают. Она произносит с недетской серьезностью: “Да, Леонид, я понимаю, что ты не можешь стать моим мужем. Прошу тебя передать Андреа, что я его жду и что я ему буду преданной хорошей женой”. В тот миг в ее замшевом голоске звучала вся истовость католичества. Кто знает, может быть, по сю пору она еще ждет в Гвадалахаре?

Помню писательское застолье в “Жанубе” – все веселы и дружелюбны, и вдруг прозвеневшее имя Маркеса, словно отбрасывает тень – дистанция между домашней гордостью и тайной досадой на самом донышке – такой же домашней, фамильной, родственной – оказывается не так велика.

И правда – в Колумбии все по-домашнему! Долгий прием в Букараманге. Плотный широкобедрый брюнет почтенного возраста с мощным тазом, предупредительный и учтивый. С ним рядом еще юная женщина, в светлом, почти невесомом платье, с бронзовой обнаженной спиною, с голыми бронзовыми руками. Она не скрывает своей любви к массивному спутнику, точно обрушивает всю свою пенелопову преданность. И здесь, в суматошном разговоре, вдруг поминается имя Маркеса. Мой собеседник корректно склоняет набриолиненную голову: Маркес… да, это славное имя. Юная дама кивает: “О, Маркес… жизнь моя, ты должен прочесть”.

Мне объясняют, что мой собеседник – начальник городской жандармерии. В сторонке – группа из трех мужчин в темных костюмах, подчеркнуто сдержанных. Полный энергии журналист из радикального издания смотрит на них с любовной улыбкой, негромко произносит: partidos. В голосе – братство и солидарность. Я только успеваю подумать: и в самом деле – все по-домашнему. Все близко, все рядом, точно на фреске – оскаленный, полубезумный малый хохочет в лицо подступающей смерти.

Все рядом. И ярмарочный коловорот, и завораживающий колодец вдруг обступившей тебя тишины. И час счастливого одиночества в скромном отельчике “Soledad” – не правда ли, занятная шутка, ведь soledad и есть одиночество – когда еле слышно в мое окно струилась чуть слышная мелодия каких-то блуждающих mariachis, и час неотчетливых предчувствий, который я пережил в Мачу-Пикчу, чудом оставшейся цитадели исчезнувшей империи инков.

полную версию книги