— Лотта, — мягко перебил Остерман. — Давайте не будем делать поспешных выводов. Герр гауптштурмфюрер, речь идёт о вторичных адаптационных изменениях, которые являются естественным сопровождением столь радикального биологического процесса. Ничего критичного.
— Я хочу видеть подопытных, — сказал Ренке.
Его голос не изменился. Он не настаивал, не требовал. Он просто констатировал, что хочет видеть, и в этой интонации не оставалось места для возражений.
— Хорошо. Тогда пройдите за мной, вон туда.
Остерман повёл его к виварию.
— Прошу, здесь осторожнее, не ударьтесь.
Виварий располагался в смежном помещении, отделённом от лаборатории тамбуром с двойными дверями. Здесь запах стоял другой, концентрированный, плотный. В нём смешивались животная моча, сырое мясо и тот самый сладковатый йодистый ривкус, только многократно усиленный.
Клетки шли в два ряда. Кролики, крысы, две кошки. Большинство выглядели нормально, если не присматриваться. Но Ренке присмотрелся.
Кролик из фильма, тот самый, с зажившей раной на боку, сидел в углу клетки, повернувшись мордой к стене. Морковь и капустный лист, положенные в кормушку, остались нетронутыми. На месте зажившей раны шерсть росла нормально, но кожа под ней, видная там, где мех чуть расходился, отливала бледным, неестественным блеском. Когда Ренке наклонился к решётке, кролик не повернулся. Он вообще не двигался. Только уши, прижатые к спине, время от времени мелко подрагивали.
Крыса с восстановленной лапой занимала клетку в нижнем ряду. Она двигалась, ходила по кругу, ритмично, безостановочно, как заведённый механизм. Новая лапа функционировала, но выглядела иначе, чем остальные три. Чуть длиннее, чуть тоньше, с суставами, которые сгибались под неправильным углом. Кожа на ней была лишена шерсти и покрыта влажной плёнкой, блестящей в свете ламп.
— Тканевая совместимость не вполне достигнута, — прокомментировал Остерман. — Новая конечность формируется из клеток-предшественников, которые дифференцируются под воздействием препарата, но программа морфогенеза не всегда точно воспроизводит исходную архитектуру.
— Она не ест, — сказала Лотта.
Остерман покосился на неё с коротким раздражением, но промолчал. Женщина стояла чуть позади, скрестив руки на груди, и его недовольство её явно не трогало.
— Уже четвёртые сутки. И температура тела упала на полтора градуса ниже нормы. Она ищет холодные участки клетки, забивается в угол, где проходит вентиляционная труба.
Ренке выпрямился.
— Смертность среди подопытных?
— Семнадцать процентов, — ответила Лотта раньше, чем профессор успел открыть рот. — Из двадцати трёх обработанных животных четыре погибли. У трёх из них наблюдался некроз в зонах, не прилегающих к области нанесения препарата. У одного… — У одного произошла системная реакция, — перебил Остерман с раздражением на болтливую помощницу, которое он уже не скрывал. — Аллергического характера. Анафилаксия. Это нормальный процент потерь для экспериментальной фазы.
Ренке не ответил. Он смотрел на кошку в дальней клетке. Большая серая кошка с длинной шерстью, которая когда-то принадлежала, вероятно, кому-то из персонала. У той на правой передней лапе, чуть выше запястья, виднелось кольцо изменённой кожи, влажной, гладкой, с тем же перламутровым отблеском. Кошка лежала на боку и дышала медленно, очень медленно, с интервалами, которые казались слишком долгими для живого существа. Глаза её не мигали. Зрачки расширены до предела, и в них словно застыла мутная плёнка.
Он отвернулся.
— Мне нужны все журналы. Все протоколы, включая отбракованные. Инвентарные ведомости по расходу реактивов. Схема вентиляции объекта и протоколы аварийной изоляции секторов. К вечеру.
Остерман побледнел, но кивнул.
***
Карл Ренке работал до позднего вечера. Ему выделили тесный кабинет на верхнем уровне, с письменным столом, койкой и настольной лампой, чей абажур давал круг резкого жёлтого света. За кругом начиналась темнота, из которой проступали только углы стен.
Он читал. Страница за страницей, тетрадь за тетрадью. Почерк Остермана, размашистый и уверенный, перемежался аккуратными записями Лотты, мелкими, угловатыми буквами с характерными немецкими лигатурами. Маттес писал редко и коряво, его записи сводились к техническим пометкам о давлении в автоклаве, температуре центрифуги, времени экспозиции образцов.