Выбрать главу

Сквозь собравшуюся кучку людей протолкалась теперь крестьянка. Она подняла с земли одну из корзинок, нагроможденных возле Абеля, и спросила о цене ее. Голда ответила ей своим обычным спокойным голосом. Крестьянка начала торговаться, но в другой раз Голда уже не ответила ей не потому, что не хотела отвечать, а потому, что не слышала даже ее слов, произнесенных довольно грубым и крикливым голосом. Взор девушки был в эту минуту устремлен в одну точку на площади; огненный румянец залил ей все лицо и лоб, а на сжатых губах расцвела почти детская, но вместе с тем и страстная улыбка. В нескольких десятках шагов от того места, где находились Абель и его внучка, в толпе показался Меир и быстро направился в их сторону по сравнительно более свободной части площади. Но он не видел их, глядя прямо перед собой полными беспокойства и торопливости глазами. Он прошел мимо Абеля и Голды, даже не заметив их, и вошел в ворота, ведущие на двор синагоги.

Пройти через двор синагоги в этот день было немногим легче, нежели через торговую площадь.

Меир направился к черному домику раввина Тодроса, куда стремились и толпы людей различного возраста и вида. Чем ближе к домику, тем больше становилась теснота и давка, но среди этой давки разговоры слышались все реже, были тише, и люди ступали все осторожнее. Не было здесь, как на торговой площади, криков, ссор, смеха, толкотни; не было страстно разгоряченных лиц и глаз, сверкавших жаждой наживы, или порывистых и грубых жестов. Густая толпа валила к низкой мазанке в торжественном молчании, прерываемом только кое-где робким шопотом.

Меир знал, куда и зачем стремилась эта толпа и из каких элементов она состояла. Постоянных жителей Шибова здесь совершенно не было или было очень мало; живя в непосредственной близости от раввина, им не нужно было ждать особенных дней, чтобы пользоваться его советами и поучениями и наслаждаться самим видом его. Толпа, наполнявшая теперь двор синагоги, состояла из более или менее близких соседей Шибова. Здесь были и некоторые зажиточные купцы и люди в одеждах, указывавших на достаток и на более высокий уровень общественного положения, но таких было очень немного. Огромное большинство составляли бедняки, одетые в убогие и потертые платья, с бледными, страдальческими и терпеливыми лицами, отмеченными печатью тяжелой борьбы за существование. Это была настоящая мозаика лиц, людей разных возрастов — женщин и мужчин.

Подойдя поближе к хате раввина, Меир остановился на минуту.

— Зачем я пойду туда? — сказал он самому себе. — Он ведь не захочет теперь, и слушать меня! Ну, — тотчас же добавил: — а к кому мне идти?

После минутного размышления он снова смешался с толпой и вскоре очутился у открытых настежь дверей черной мазанки.

За раскрытыми дверями, в тесных темноватых сенцах была настоящая стена из человеческих спин, и царствовало самое глубокое молчание, прерываемое только тяжелым дыханием нескольких десятков грудей. Меир старался проложить себе дорогу сквозь эту стену, и это удавалось ему тем легче, что большая часть людей, толпившихся в сенях, состояла из бедных и робких людей, так гостеприимно принятых несколько часов тому назад в богатой кухне Эзофовичей. Заметив члена семьи, под кровлей которого они часто находили охотно оказываемое им гостеприимство, все расступались, чтобы облегчить ему возможность пройти дальше. Но делали это торопливо и очень рассеянно, так как взоры их были устремлены в глубину комнаты, соседней с сенями. Чтобы увидеть и услышать, что делалось в глубине комнаты, они подымались на цыпочки, вытягивали шеи и широко открывали глаза, сияющие, удивленные, любопытные, возбужденные и вместе с тем тревожные. Каждый раз, когда до их слуха доносился какой-нибудь отрывок из происходящего там разговора, на их губах, бледных и увядших от горя, болезней и труда, расцветали улыбки невыразимого блаженства, будто, слова и даже самый звук голоса обожаемого мудреца был благовонным елеем, исцеляющим раны их жизни.

Комната, в открытых дверях которой стоял теперь Меир, имела довольно странный вид. В глубине ее на скамейке, поставленной между стеной и столом, сидел Исаак Тодрос, в одежде и в наружности которого не было ничего праздничного. На нем была та же самая, как и всегда, длинная одежда, выцветшая и изорванная, а голову его покрывала порыжевшая шапка, сдвинутая на затылок таким образом, что измятый козырек ее торчал над желтым лбом, обрамленным массой густых черных, только слегка седеющих волос. Сгорбленный, как всегда, подавшись верхней половиной туловища вперед, он сидел в полной неподвижности и только своими черными глазами водил по лицам и фигурам десятка человеческих существ, жавшихся у противоположной стены и подымавших к нему благоговейные, испуганные, умоляющие взоры.